Выбрать главу

В маргинальных анналах канонизации науки приоритет остается за «слабым полом»; эту честь — last not least — разделяют с ним «государственные мужи». Немотивированная прихоть образованной гетеры, судачащей о последних научных новинках, дополняется здесь хищным расчетом администратора, угадывающего баснословные практические возможности в безобидных внешне «теориях» и «концепциях»;Лаплас как походная книга Меттерниха— первофеномен будущих судеб мира, жуткое «in hoc signo vinces» воли к мировому господству. Отдельные промахи и отклонения не идут в счет; каламбур аббата Галиани: «Je suis savant; je suis donc fou»,[479]

воспринятый всерьез, без различения эмпирической личности самого «ученого» и действующей через нее корпоративной научной сверхсознательности, где, надо полагать, последняя только и могла «дурачить» первую, сказывался рядом аберраций, впрочем, настолько нетипичных, что лишь подчеркивающих общее правило. Государственное пренебрежение к науке в рационалистической действительности упиралось не в паскалевский комплекс «порядочности», а всего лишь в спорадические приступы дури, или самодури, пресыщенного рассудка: от высокомерной глухоты Людовика XIV к египетскому меморандуму Лейбница до лихого лозунга: «La république n’a pas besoin de savants!»; Наполеон, бредящий формулами механики[480]. и покровительствующий «научным талантам», разыграет классический казус слепоты (может быть, рокового значения), отказавшись принять Роберта Фултона. За вычетом этих и подобных случаев жаловаться, однако, не приходилось; научные интересы едва ли не с самых первых шагов новой эпистемы обнаруживали сильнейшее избирательное сродство с государственными интересами; нужно было обладать острейшей проницательностью Кольбера, чтобы расшифровать бэконовский лозунг: «Знание — сила» в политическом контексте господства над миром; Кольбер, еще в 1666 году основавший Академию наук, сумел распознать в этих «esprits bizarres», фанатично решающих «квадратуру круга» и нет-нет да наталкивающихся на «порох» или «подзорную трубу», ключ к будущим судьбам мира; существенными при этом оказывались два момента: первое— не дать сбить себя с толку метафизико-мировоззренческой мимикрии, всё еще маскирующей голую экспансию расчета, иначе, отмыть остатки гностического грима с обнаженного оскала технологической

космократии;второе— учесть неиндивидуальный, коллективный характер нового познания, где личность «ученого мужа» может не иметь никакого отношения к его «изобретательским» талантам и не ведать вовсе, что́ именно эти таланты способны через нее импортировать в мир. Их надо было собирать воедино, обеспечивать «по максимуму» и терпеливо выжидать результатов; пусть фантазируют себе о строении «атомов»… В силу вступало новое политическое априори, при котором логическое априори Канта должно было играть роль теоретической ширмы: «The real power of a nation lies in the number of its scientifically educated heads».

Оставалось обеспечить «научное поголовье»; университет спешно перестраивался в интеллектуальный инкубатор по производству «кадров». Кадры — со знакомым акцентом из ХХ века — «решали всё»; определение «кадра»: дифференциал, или реальнейшая фикция, орудующая в обморочном промежутке между нулем и любой бесконечно-ничтожной величиной, — homunculus rationalis. Понять эту новую человекоподобную породу, значило бы погрузиться в церемониальное семиотическое колдовство; «кадр» — онтологическое кощунство и глумление над смыслом, не локальным смыслом, а «вообще»; подобно формам рассудка, предваряющим предметы в кантовской трансцендентальной аналитике, он предваряет собственную несуществующую специальность актом ее наименования, после чего она и оказывается необходимейшим «научным штатом». Хватит ли у вас терпения проследить магию кадротворчества (она же — магия «научного прогресса») на примере из XVIII века; пример весьма солидный — выведение Линнеем априорных пород ученых ботаников. Именно: не растений, а самих ботаников, — «фитологов», как предпочитает называть их достопочтенный классификтор[481]. Итак, фитологи делятся на две группы:

Botanici (ботаники) и Botanophili (любители ботаники); с нас вполне достаточно и первой группы; Botanici делятся на две подгруппы: Collectores et Methodici (собиратели и методисты), каждая из которых дробится на множество новых подгрупп: Collectores — на Patres (отцы, или собственно собиратели растений), Commentatores (комментаторы «отцов»), Ichniographi (рисовальщики растений), Adonides (собиратели экзотики), a Methodici — на Philisophi (философы), Systematici (систематики), Nomenclatores (наименователи). Дальше. Philosophi распадаются на Oratores (ораторы), Eristici (спорщики), Physiologi (физиологи, исследующие пол у растений), Institutores (учредители канонов ботанической методики), a Systematici — на Fructistae (классификаторы по плодам), Carollistae (классификаторы по венчику), Calicistae (классификаторы по чашечке), Sexualistae (классификаторы по полу). Вы поняли, о чем идет речь? Теперь подумайте о том, что эта таксономическая заумь под широковещательным лозунгом «разделения труда» стала реальностью и что означенные Calicistae и Sexualistae, с незначительной редакторской прополкой, оказались материализованными «младшими» и «старшими» научными сотрудниками! В итоге — целыми «академиями наук». Характерен этот метаморфоз «академии» в процессе институционализации науки; поначалу «академия» выступает не иначе, как предикат, персонифицированная интегральность знаний; Лейбниц есть «академия», и «академия в Лейбнице» конституирует норму научной жизни, на фоне которой инверсия «Лейбница в академии» (в какой угодно) выглядит всё еще простой формальностью[482].

Институционализация науки совпала с деперсонификацией ее; представьте себе Лейбница, разложенного в дифференциальную уравниловку способностей и проинтегрированного обратно; интеграл окажется «академией», обезличенным механическим двойником, карикатурно имитирующим «индивидуальность» (ну да: не-делимость) оригинала; нужно будет привыкнуть к этой жуткой яви «Лейбница» в сюрреалистическом измерении «отдела кадров», насчитывающего сотни тысяч бластомеров-»лейбницят», хотя бы в линнеевском варианте «разделения труда», где все делают сообща какое-то «общее дело» — разумеется, ко всеобщему благу — и никто понятия не имеет о том, чем занят «коллега», по принципу: в отдельности мы — ничто, оптом — всё. Или иначе: мы ученые, мы нужны человечеству, и оттого нас должно быть — много. Золотые времена, когда принцип этот не встречал препятствий и сулил науке ситуацию демографического взрыва; когда на горизонте не маячила еще угроза «сокращения кадров» — абсурд правой руки, разрушающей творение левой: университетское «перепроизводство кадров».

вернуться

479

«Я ученый, следовательно, я дурак». Correspondance inédite de l’abbé Galiani, t. 2, p. 221.

вернуться

480

И даже по-своему интерпретирующий их: «Сила армии, подобно количеству движения в механике, измеряется массой, помноженной на скорость». Д.С.Мережковский, Наполеон, т. 1, Белград, 1929, с. 119.

вернуться

481

Я имел возможность привести этот пример в моей книге «Гёте»: глава «Галилей органики».

вернуться

482

Гёте:«Выдающиеся люди XVI и XVII столетий были сами академиями, как Гумбольдт в наше время. Когда же знание стало так чудовищно возрастать, частные лица сошлись, дабы сообща осуществить то, что оказалось невозможным для отдельных усилий. От министров, князей и королей они держались подальше… Но поскольку это однажды случилось и науки почувствовали себя государственным органом в государственном теле, сохранив свой ранг в процессиях и прочих торжествах, высшая цель была вскоре упущена из виду; каждый представлял свою особу, и науки стали щеголять в плащах и шапочках».GoethesNaturwissenschaftliche Schriften, hrsg. von R. Steiner, Bd. 5, S. 398-99.