Выбрать главу

В этом смысле протагонистом западной науки выступала не астрономия, а патологоанатомия, вернее, сама астрономия выглядела уже патологоанатомией, расширившейся до макрокосмических масштабов, где объектом исследования оказывался труп Вселенной — некая колоссальная имагинация «внешнего человека», распятого на абсциссно-ординатных перекладинах математического креста. Головокружительный успех новой эпистемы именно здесь получает решительное психологическое объяснение; познание, бывшее всегда (по крайней мере, долженствующее быть) познанием «самих вещей», впервые в таких масштабах оборачивалось объективным абсолютизмом мысли, покоящейся на предметной немоте; этос солипсизма, при всех усилиях бессильного и ложно идеологического отнекивания от него, предопределял самое возможность научного поиска; уже с Декарта и в растущем

азарте проблематичным выглядит всё имеющее отношение к полюсу «Ты», к классу предметов, высказываемых функцией «не-Я», и это суть вещи, явления, мир, «Ты» собственно, с которым «Я» связано порядком односторонней необратимой связи, монологическим самоизъявлением в «туда» и отсутствием какого-либо отклика «оттуда». Комплекс абсолютного превосходства «Я» над «не-Я» загадан уже самим превосходством живого над мертвым, стоящего над лежащим, вертикали над горизонталью; живое тело вертикально лишь постольку, поскольку оно живое; отнятие жизни равносильно его падению, и именно этому падшему миру суждено было стать миром науки, которой уже ничто не мешало отдаваться прихотям «эксперимента». Поза стоящего над лежащим — момент не только абсолютного превосходства, но и абсолютной власти,[431]скажем так: власти безнаказанной; мы никогда не поймет, что́ значит «эксперимент», если вырвем его из этого мерцающего контекста аморальной априорности и вседозволенности, сводящей его отношение к «объектам» к единственной, пожалуй, установке: «а почему бы нет»[432]. В этом «а почему бы нет» европейская наука решилась на роковой выбор между познанием собственно и слепой технологической волей; предпочтение было отдано последней, и не без расчета: каждое

«а почему бы нет» тем меньше считалось уже с первородной сигнатурой самих вещей, чем больше соблазняли его неожиданные сюрпризы инженерии.

Какой удивительный симптом! Факт «падения» тел был фактом «свободного падения». Некто, взобравшийся на самую высокую башню во исполнение обещанного королевства,[433]сорвался и полетел вниз; так во всяком случае показалось, что «сорвался»; на деле „некто“ был уже настолько свободным, что способным не просто «упасть», а «броситься». Мнение экспертов моментально зафиксировало эту загадочную двойственность — Галилей: «Совершенно ясно, что импульс тела к падению столь же велик, как то наименьшее сопротивление или та наименьшая сила, которая достаточна для того, чтобы воспрепятствовать падению и удержать тело,[434]— и все-таки оно упало. Рождение западной науки оказалось метаморфозом в воздухе; «некто» потому и взлетел столь высоко, что чувствовал себя «птицей», проходящей обряд воздушного посвящения; посвящение обернулось испытанием; «птице» внушили, что она не «птица» вовсе, а… «гиппопотам», и «птица» поверила в это; остальное граничило с бредом. На высоте 6000 футов «по ту сторону человека и времени»[435]разыгралось научно-фантастическое превращение «птицы» в «гиппопотама» с сохранением предиката «свободы», так что недавний принц Vogelfrei, вольный стрелок и dottore in gaya scienza, должен был восчувствовать себя каким-то Nilpferdfrei, или «массой», «объемом» и «весом» плюс «свобода», чтобы из «свободы» принять решение «упасть», спасая естественный распорядок вещей от жуткой галлюцинации «летающего бегемота». Определенно: это могло быть и «самоубийством»; еще по упразднении «духа» поддерживалось «тело» героическими усилиями

«души»; «душа» рвалась вверх, увлекая за собою массив физического беспамятства, но и то: не в естественности нормы первородства, а в сверхнапряженной героике сопротивления; душа оттого и поныне мятется в груди, лицезрея памятники-памятки готической и ренессансной юности Запада, что зрит в них замершие свидетельства собственного героизма, изнемогающего от борьбы с духом тяжести и обреченного на «больше не могу». К середине XVI века исход уже неотвратим; «душа» всё меньше уже оказывается «душой» собственно и всё больше функцией от «тела», всё меньше — «фактом» и всё больше — «артефактом»: метафорой, риторической отрыжкой, facon de parler. Вспомним: «Зачем быть героиней, если плохо при этом себя чувствуешь?» (аббат Галиани); развенчание «героини» идет уже полным ходом у Декарта в сочинении «Страсти души», которое уместнее было бы назвать «Страстями мозговой железы»; в самом скором времени это развенчание станет lex scripta «житейской мудрости», где «душа» окажется лингвистической опиской «телесных» процессов[436]. Примирить бездуховное «тело» и бездуховную «душу» возьмется психофизический параллелизм; в этом абсурдном конструкте рассудка свершится окончательное успение и вознесение «только души» и механически неизбежное падение «только тела»; параллели будут нестись в противоположных направлениях — вверх и вниз, и миг этого расхождения совпадет с первыми манифестациями науки. Представьте себе взлетающую и «падающую вверх» готическую тяжесть и подумайте о силе этого притяжения; камень готики левитирует вопреки себе и в воплощенном подвиге веры; закон тяготения действует в нем снизу вверх силою вышептываемых в нем молитв и исповедей; он собственно и есть

соматическое олицетворение свершающихся внутри действительных «страстей души»: воистину «бегемот», уверовавший в свою «птичьесть», и нет же, ничуть не смешной, напротив: изумительный, ибо и в самом деле почти уже… «птица». Смех нарастал с узнанием, что не «птица» вовсе, а… «шишковидная железа», и что, стало быть, никакая не «героиня», а всего лишь «жеманница» (или даже «свинарка»); существенным, впрочем, был не столько сам факт падения, сколько новая оптика мира, предстающая «телу» в позиции «вверх тормашками», новое мировоззрение (в буквальности перевернутого зрения) и отсюда — неотвратимо! — новая онтология мира, которая в благоговейной оценке «внуков» прослывет «научной картиной мира»; словом, «уже не та» (наконец!) Вселенная глазами не «гневного агнца» с Рафаэлева холста, а луврской (1654) «Туши быка» Рембрандта:

Счастлив, кто падает вниз головой: Мир перед ним хоть на миг, да иной. (В. Ходасевич)
вернуться

431

Элиас Канетти связывает ее с феноменом «выживания», где существенным оказывается не столько отсутствие жизни в другом («не-Я»), сколько присутствие трупа: «Он лежит, он будет всегда лежать; никогда уже он не встанет снова. Можно отнять у него его оружие; можно вырезать части его тела и навсегда сохранить их в качестве трофеев. Это мгновение конфронтации с убитым придает выжившему совершенно своеобразное ощущение силы, с которой нельзя сравнить никакую другую силу. Нет мгновения, которое чаще взывало бы к своему повторению».Elias Canetti, Masse und Macht, op. cit., S. 249.

вернуться

432

Г.Башляр, Новый научный дух, ук. соч., с. 32: «За прежней философией „как“ в сфере научной философии появляется философия „а почему бы нет“».

вернуться

433

Ибсен, Строитель Сольнес.

вернуться

434

Галилей, Избранные труды в двух томах, т. 2, М., 1964, с. 256.

вернуться

435

F.Nietzsche, Ecce Homo, op. cit., S. 157.

вернуться

436

Ср. у Ларошфуко: «Сила и слабость духа — плохие обозначения; на деле они суть не что иное, как хорошее или дурное расположение органов тела».La Rochefoucauld, Maximes et reflexions diverses, Paris, 1976, p. 50.