Он бесшумно поднялся на ноги и неуверенно шагнул вперед.
Она медленно обернулась, словно почувствовав его присутствие; он бросился к ней.
Последняя нота ее оборвавшейся песни разнеслась эхом по ветру. Он крепко вцепился в ее плотный серый плащ.
Помощь пришла еще до того, как солнце поднялось к зениту. Через считаные минуты после того, как ее руки подняли его из воды, как его руки сомкнулись в объятиях. Она приняла его без единого слова, ее песня растаяла в плеске прибоя. Она безмолвно легла на спину, ее волосы разметались и свесились по краям камня. Сложенный ею узор из ракушек и других даров моря раскрошился на острые кусочки под их телами.
Ее тело открылось ему навстречу, как белый цветок в пряно-сладкой росе, и приняло его так легко и так нежно. Там, на отмели на краю света, среди невидимых морских созданий, он шептал имена богов, зарывшись лицом в ее медные волосы. Волны качали его и подталкивали еще ближе и ближе к ней, и каждый толчок связывал их еще крепче. Кусочки разрушенного узора ушли в глубину и затерялись в волнах.
Что было
Повитуха вытащила из нее крохотное синеватое тельце.
Дитя, идеально вместившееся в старческую ладонь, билось, как рыбка, но не издавало ни звука. Молотило крошечными ручонками, тянуло их вверх, в большой мир; кожистые перепонки между пальчиками на руках и ногах казались прозрачными в свете масляной лампы.
– Ох… Gud i himmelen…[1] дитя-то в «рубашке».
Старуха шумно втянула воздух и приподняла ребенка на вытянутой руке, чтобы мать поглядела на свое дитя. По ногам Маевы, обмякшей на родильном стуле, прошла крупная дрожь. Ей хотелось прилечь, но повитуха заставила ее смотреть. Дитя, отливающее синевой, корчилось у нее на руках. Сморщенное личико было скрыто под второй кожей, неразорвавшейся оболочкой.
– Стало быть, о тебе говорят правду, – сказала старуха Маеве. – Благодари Бога, что ты замужем за рыбаком, jente[2]. – Покачав головой, она положила новорожденное дитя на край кровати и принялась растирать его, чтобы согреть. Пуповина между матерью и ребенком все еще подрагивала и пульсировала.
Жена рыбака неуклюже перевалилась на соломенный матрас. Она знала это поверье – «рубашка» считается оберегом, который не даст моряку утонуть, – но оно ее не утешало. Рождение ребенка столь странной наружности наверняка будет принято за дурной знак. Особенно в Оркене, глухой рыбацкой деревне.
Маева заранее знала, что должно произойти, и теперь все ее страхи лежали рядом, воплощенные в этом ребенке. Она дышала запахом собственных внутренностей: кровь, испражнения, рвота. Запахом женского тела, густым и землистым. Аромат можжевеловых веток, горящих в камине, чтобы отвадить злых духов, не заглушал идущего от нее смрада. Внезапно все тело скрутило судорогой. Корчась от боли, Маева перевернулась на спину.
У меня будет двойня?
Повитуха деловито цокнула языком и положила ребенка Маеве на грудь. Накрыла его чистой тряпицей размером не больше кухонного полотенца.
Пока старуха возилась с трепыхающимся ребенком, Маева чувствовала, как внизу живота что-то тянет и дергает, пуповина – толстая, как канат, – продолжала пульсировать. Приподняв голову, Маева посмотрела на эту крошечную зверюшку. Ее руки двигались медленно, как в толще воды. Словно преодолевая некое невидимое сопротивление. Руки замерли в нескольких дюймах от тельца ребенка, нерешительные, неуверенные. Скованные страхом.
Ты будешь жить?
Хельга вытерла руки о передник, напевая ребенку древнюю норвежскую колыбельную. Простенькая мелодия успокоила и Маеву. Она положила руки на раздутый живот, так и не прикоснувшись к младенцу. Вымазанной в крови рукой повитуха взяла нож, а другой приподняла головку ребенка. Ее узловатые пальцы сработали ловко и споро: два быстрых взмаха ножа, и личико новорожденного освободилось от оболочки.
Крошечные ноздри раздулись, наполнившись воздухом.
Хвала богам. Маева выдохнула, даже не осознавая, что до этого не дышала.
Хельга выгнула бровь:
– Правильно. Дышите. Вы обе.
Она дождалась, когда пуповина перестанет пульсировать, и перерезала ее одним быстрым движением. Дитя окончательно отделилось от матери.
Маева с удивлением поняла, что не чувствует вообще ничего. Мост, соединявший две жизни, внезапно сделался лишним, ненужным. Ребенок, теперь совершенно отдельное существо, перестал быть частичкой ее самой.