Сергей Иванович понимал мое смятение, скуку, внутреннее сопротивление серьезной музыке. Он принес мне ноты шахновской «Карусели».
— Ты хочешь «давить стилягу», — сказал учитель, — играть, как в джазе. Подожди, потерпи. Ты будешь это играть. Но если играть только это, — значит, остаться глухим к настоящей музыке. Вот на, поиграй эту штучку, раз так хочется. Она полезна, как упражнение для пальцовки.
Через два месяца я заиграл «Карусель». Шахновская «Карусель» звучала у меня не так, как у Шахнова. Но все же она кружилась, бежала и прыгала. И нашелся прекрасный партнер для дуэта аккордеонов — Алик Гомес, испанец, сын тех испанцев, которые приехали к нам спасаться от Франко. Алик учился в седьмом. Он был черноглазый, веселый, долговязый, красивый, добрый парнишка, всегда приплясывающий и припевающий. Он играл на полном австрийском аккордеоне «Бутштадт»; Алик играл все, что угодно, не тратя времени на чтение нот.
Мы подружились с Аликом, наше время наполнилось музыкой и веселым притоптыванием. С Аликом весело было работать, легко. Мы работали с ним, выступали на вечерах в женских школах, играли дуэтом «Карусель». На нас смотрели красивые ученицы десятого класса и хлопали нам.
Все выходило так, как мечталось, аккордеон помогал идти по жизни, выделял среди толпы, отмечал знаком особости, избранности...
Между тем Сергей Иванович по-прежнему заставлял меня играть вальс из оперы «Фауст». Я не слышал его, сколько ни двигал мехами аккордеона.
И уже не верил в Гуно, пропускал уроки Сергея Ивановича, наяривая с Аликом «Карусель». Бог с ней, с серьезной музыкой. Мне хотелось «давить стилягу». Алик давил ее — только держись.
Но как-то, сидя вечером за геометрией, я услышал среди немилой мне серьезной радиомузыки, звучавшей в репродукторе, нечто знакомое, мое. Какое-то радостное предчувствие охватило меня. Оркестр играл мою музыку, будто я сам ее сочинил. Музыка эта пленила, проникала в меня, стесняла дыхание. Музыка была прекрасна тем, что моя. Ни для кого — для меня. Какое название музыки, я не знал, да и не думал об этом, застигнутый врасплох. Я не только слышал музыку, но осязал ее — мышцами, телом, кожей.
Музыка кончилась. Диктор сказал: «Исполнялся вальс из оперы Гуно «Фауст». Я вскочил из-за стола, торопясь, вдел руки в лямки аккордеона и заиграл вальс из оперы «Фауст». Я заиграл его так, как слышал сейчас, не думая о том, где форте, где пиано, где стаккато. Я заиграл его на слух, и опыт моих пальцев — пальцовка — служил безотказно. Я дивился, насколько изящна, мелодична музыка Гуно, сколько в ней чувства, красоты. И это играю я, я умею, у меня выходит не хуже, чем там, по радио. У меня выходит лучше. Вальс Гуно будто создан специально для моего аккордеона марки «Рояльстандарт».
Когда я сыграл вальс из оперы «Фауст» Сергею Ивановичу в этом новом, внезапном моем озаренье, на слух, он сказал:
— Ну вот, теперь хорошо. Теперь мы, пожалуй, возьмемся с тобой за марш из вагнеровского «Тангейзера». Он будет хорош для аккордеона.
Осилить этот вагнеровский марш мы не смогли: времена переменились, аккордеон продали, а новый купить не пришлось.
Теперь, по прошествии лет, все мои музыкальные навыки утратились; проснувшиеся было задатки опять уснули. Но когда я слышу по радио вальс из оперы «Фауст», волнение охватывает меня. Чего-то хочется мне такого, чего не может быть, не сбылось и не сбудется никогда. И горько и сладко мне, что есть у меня эта музыка. Маленький, мой музыкальный участочек, сад, который я сам обработал, вкусил плода. Память моя о вальсе из оперы «Фауст» — светла, не замутняется временем.
Вблизи, в отдаление
Один мой знакомый — его зовут Рэм, — живет, как и я, в зеленом районе города, у самого лесопарка. Внизу под окошком его квартиры — песчаный карьер-котлован, прозванный «бассейкой»; в «бассейке» вода, можно плавать, по берегам пляж.