Тут как раз прозвучал женский радиоголос: «Поезд номер четыреста двадцать восьмой прибывает в столицу нашей родины, город-герой Москву». Вещей у Владика не было никаких, он первым спрыгнул с подножки и скорым, напористым шагом на что-то решившегося человека зашагал по пустому еще перрону.
После праздника
Иван Емельянович Кораблев, начальник цеха по производству роялей, после встречи Нового года и после длинного гостеванья на первое января, второго проснулся с докучной нерадостной мыслью.
Он был немолод, лет сорока семи, и чуял в себе тугую тяжесть прожитых годов. Он прожил долгое время, его долгота состояла в работе — с железом, с медью, с латунью, и с деревяшкой, и с чугуном. Все время было железным, чугунным. Оно зудело в ногах и в спине, как басовые струны в рояле.
Начальник цеха лежал после Нового года в постели и думал о профессоре консерватории Сосновском. Двадцать лет Кораблев проработал в рояльном цехе. Он был фрезеровщиком, столяром седьмого разряда, модельщиком тоже был и начальником БРИЗа. И с прошлого года — начальником цеха. Как помнил себя Кораблев, профессор Сосновский являлся всегда на приемку роялей — очкастый, здоровый мужчина. Он был председатель приемочной тройки.
Профессор грузно и прочно садился к роялю, лупил по клавиатуре большими руками, и весь рояль наполнялся обиженным, грозным ревом. Сосновский давил на педаль, и лупил, и шпынял, и склонялся над белым оскалом рояля. Казалось, сейчас он надавит тяжелой грудью, локтями, плечами — рояль надорвет себе связки от рева и вовсе помрет.
Но Сосновский вдруг отталкивался руками от клавишей и задирал подбородок кверху, и только один мизинчик шустрил по правому краю, по дискантам. Верхние ноты журчали, как будто синички. Профессор склонялся ухом и слушал. Потом воцарялся на стуле прямо и каменно твердо, вздымал указательный палец, как молоток, и ударял им по каждой клавише, и рояль ошалело вякал...
Во время приемки начальник цеха стоял поодаль, и каждый вскрик инструмента мучил его. Он ненавидел дюжую спину Сосновского и клешневатые его лапы. Белые кости рояльных клавиш и струны, ревущие от тычков, — все это было живое тело, родимое чадо Ивана Емельяновича. Он чувствовал боль от профессорских экзекуций. Он слышал в рояльном реве голос ожившего организма — он создал его из мертвой железки, медяшки, фанеры, кости, пластмассы и чугуна. Он его породил...
Но то, что слышал в рояле профессор — высшую математику гамм и аккордов, интегралы искусства, — Иван Емельянович слышать не мог. Он знал, что не мог, и молчал. Профессорский суд был для нею непререкаем.
...Наутро второго января начальник цеха думал о производственном плане — ста роялях в год. План был остовом, мерой жизни для Кораблева. Похмелье и нездоровье — все это Иван Емельянович мог пересилить, унять. Он не стал бы страдать и кряхтеть после Нового года, а встал бы, засунул пустые бутылки в сетку, сходил к окошку за гастрономом и сдал. И выпил бы пива, потерся в жужжащей и дружеской толчее у ларька. И пиво было бы поверху теплым, а ближе к донцу — холодным. Все боли бы отлетели, и можно бы похвастаться перед соседом, как трудно вытягивать план, как весь декабрь штурмовали...
Но план был выполнен только на девяносто девять процентов. Сосновский не принял последний рояль... Иван Емельянович застонал, чтобы слышно стало жене, и жена пришла бы к нему. Он сказал бы тогда жене, что сердце — не шутка, что надо проверить ого, что когда проверяли на военной комиссии в сорок девятом году, уже и тогда давление было сто шестьдесят на девяносто. Он сказал бы жене, что теперешняя работа ему вконец расшатает нервы, что работа вся — нервотрепка, что он не лечил свой радикулит с самой финской войны и едва ли ему дотянуть до пенсии...
Но жена не откликнулась, значит, ушла в магазин.
Кораблев свесил ноги с постели. Он думал, насколько теперь поднялось у него, в сравнении с сорок девятым годом, давление крови, что надо поехать в Цхалтубо и там посидеть хорошенько в лечебной воде. Он думал о раке, гипертонии, стенокардии и об инфаркте... «А кому же еще и болеть, как не мне? — разговаривал сам с собой Кораблев. — Две войны, всю блокаду прошел, и работа такая нервная. И тем — хоть рассыпься, а выдай план, и этих нельзя обидеть. Инфаркт от расстройства бывает. Расстроишься сильно — и хватит. Да плюс к тому еще климат гнилой. Гипертония, наверное, и так уже заработана. И стенокардия...»
Он стал вспоминать еще и другие болезни и прикладывать их к себе, примерять. И все болезни казались впору, такая простудная вышла жизнь. Кораблев сидел на кровати в исподнем и старался себя пожалеть, но жалость не наступала; позабыться и оправдаться болезнью было нельзя. Профессор Сосновский не подписал последний приемочный акт. Девяносто девять роялей отправлены были заказчикам, а сотый остался висеть на начальнике цеха...