На Командорах, на Камчатке я написал повесть-дневник «Водопад». С Сахалина привез рассказы «Около океана», «Накат», «Живые люди», с Курил «Внимание, мыши», в Хехцирском заповеднике на берегу Уссури написал «Шорох дубовой листвы».
Я называю эти красивые слова-приманки: Камчатка, Уссури... не для того, чтоб обозначить географический размах собственных исканий. Слова эти вошли в обиход моего поколения, — на его долю выпало, в числе других дел, заново открывать, обживать наш Восток. Уверен, что каждому, кто пробует силы в литературе и надеется на успех (каждый надеется), полезно сверяться с ориентирами общественного движения...
В самом начале, так далеко, что двоится, плывет изображение, я работал в молодежной газете на Алтае. Журналистика приучила меня к блокноту— записывать нужное для газеты и еще, сверх того, ненужное, для себя. В алтайских целинных совхозах, на полевых станах, в степи под скирдой соломы, в доме приезжих на Чуйском тракте, над Катунью, над Бией, над Алеем, над Обью я писал для того, чтобы самоопределиться, найти свое место, координаты в огромном, заново обретаемом, движимом великими трудами, преобразуемом мире, среди сонмищ людей.
В блокноте я фиксировал не только пейзаж и обстоятельства данного момента, но также и состояние духа, мгновенные ощущения, облекал в слова набежавшую мысль и чувство, то есть занимался самоконтролем, а стало быть, и самопознанием. Познавая мир, познай и себя — заповедь старая и нестареющая, как сам сущий мир.
На Алтае я написал первую книзу рассказов «Хлеб и соль», оттуда родом и повести «Снег в октябре», «До полудня». Уезжая с Алтая, опять возвращался туда, потому что именно там первоначало моей литературной судьбы. Алтай меня вывел в люди, можно сказать и так. И нынче, когда мне становится скучно дома — скука бывает смертной, берет за горло, если не пишешь, сорвался с дела, — я обращаюсь в степям и горам Алтая: «Господи, дай мне силы, как прежде, выйти на Чуйский тракт, поднять руку перед идущим грузовиком, забраться в кузов, махнуть до Чибита, а том пешком в Улаган, подняться в перевалу Кату-Ярык, спуститься к Чулышману, сто километров тропы, зажечь костер на берегу Телецкого озера — за мною приедет мой стены товарищ, наблюдатель поста гидрометслужбы Николай Павлович Смирнов: «Здравствуйте, давненько у нас не бывали...» — «Здравствуйте, Николой Павлович, все недосуг...»
Надежда моя — на дорогу или, вернее сказать, на тропу; мой сюжет на тропе, надо вначале его отыскать, как, скажем, след соболя на снегу, пойти по следу, промерить сюжет ногами, а потом написать. Это правило я выработал для себя за годы странствий, стараюсь следовать ему поныне, подчиняясь, конечно, и обязательному для каждого смертного закону постепенного сужения круга...
Однажды отправившись в путь, лет тридцать тому назад, я нагулялся вволю — с ружьем ли, топором, рейкой изыскателя или блокнотом репортера, старался быть действующим лицом, куда бы ни заводила меня дорога, тропинка. Как говорится, «сам сделал себе биографию». Далекий от мысли об универсальности избранного мною образа поведения в литературе, хочу только сказать, что странствия мои, близкое действенное общение с природой и людьми — товарищами в разнообразных трудах — постоянно наполняли данное мне с рождения, как каждому человеку, чувство родины новыми сильными впечатлениями, красками, оттенками; само понятие родины ширилось, обогащалось по мере того, как открывалась за далью даль; оно вобрало в себя и сиреневый сумрак соловьиных ночей на Ладоге, и рождение солнца в зеленой бездне Тихого океана, и величавость Оби, и звонкоструйность Катуни, и теплый, жилой запах дыма, березовых дров над русскими лесными деревнями, и васильки во ржи над новгородской рекою Ловать, и пшеничную ниву Алтая, и плотину Братской ГЭС, и повсюду русская речь, то по-северному распевная, то по-сибирски ядреная, с солью, и окающая, и цокающая, и якающая — в каждом месте своя, особливая и одна для всей России. России Пушкина — и России космического века…
Однажды, в пору первых моих литературных опытов, я, помню, долго разглядывал фотографию-вклейку в одном журнале — портрет Михаила Михайловича Пришвина; писатель сидел на пеньке посреди лесной чащи, с блокнотом в руках; у ног его примостился сеттер или же пойнтер. Подпись свидетельствовала о том, что М. М. Пришвин снят в своем рабочем кабинете, в русском лесу. Образ писателя соглядатая лесной жизни — запомнился мне, равно как и навеянный творчеством Пришвина образ литератора — очарованного странника, вечно бегущего за колобком своего воображения к новым далям и весям, в «края непуганных птиц». Этот пример, надо думать, подействовал на меня, хотя он и книжный.