...Каменные обнажения редки. Но Саблин не пропускает ни одно. Я тащу камни в мешке. Очень мокро. И очень мне спокойно.
— Ларисе там небо с овчинку покажется, — говорит Саблин, — росомахи ведь очень коварные зверюги. Но взять ее в маршрут было нельзя. Она бы выдержала, конечно, но мне было бы просто жалко ее. Вас ведь мне ничуть не жалко.
— Да я-то что...
А что я? Ведь идти больше нельзя. Двенадцать часов идем по щиколотку в болоте. Одежда набухла водой. Ходьба уже не согревает. Коченеем. Сейчас упадем. Чвак... Чвак... Плохо.
...После двенадцати часов ходьбы по болоту я думал: «Хватит. Довольно. Все. Костер надо. Костер... Сволочь». Саблин все шел. Чвак... Именно в тот момент, когда надо мне было упасть и умереть от полного истощения решимости, именно в тот момент нам открылась изба. Она была поставлена на четырех сосновых пеньках. У пеньков обнажились суставчатые корни. Лапчатые пеньки. Избушка на курьих ножках, не в сказке, в натуре. Она стояла на сухом островке посреди болота, все кругом было выложено шоколадными лосиными орешками. Ни тропа, ни стежка не вели к этой избе. Рядом с ней, тоже на курьих ножках, стояли два лабаза и банька.
Оленьи рога валялись возле избушки. Верно, оленевод пригонял сюда некогда стадо на обильные ягельники. Мы вдруг забыли, что нам пришло время упасть от усталости. Мы насобирали дров и зажгли их в камине. Камин был сложен из глыб гнейса — зернистого лилового камня. И труба на крыше — из гнейсовых плах. И каждое бревнышко, каждое стропильце было округло, выстругано топором. Окошки прорублены низко, продолговаты, вдоль кладки. И крыша низкая, пологие скаты...
В котле закипела вода. Пора чай кидать в котел. Можно лежать на полатях. Можно развесить портянки и брюки и радоваться тощему, окрепшему в трудах абсолютно здоровому телу. Можно поговорить.
Посреди кольских трясин, выложив всю силенку на переходе, достигнув, заслужив этот огонь и покой душевный, чувствуешь себя в центре мировых дел. Можешь рассуждать о всех проблемах, о людях мира равноправно, как соучастник.
И вот говорим. Возбужденно. Азартно.
Конечно, о геологии. О слюде. Нашли по дороге кристаллы. Мусковит. Так прозвали слюду немцы в семнадцатом веке. Они покупали ее в Московии. Вставляли слюдяные пластины в оконные рамы. Слюду добывали соловецкие монахи вот здесь, на Кольском, возле Лоухи и Чуны.
О самолетах еще пошла речь.
Саблин служил в авиации. Он говорит, а я соглашаюсь:
— «Харрикейны», «Спитфайры» — это дерьмо, — говорит Саблин.
— Да, — соглашаюсь я, — конечно.
— А вы знаете, — говорит Саблин, — как создавалась слава Чкалову? Это был довольно заурядный летчик. Его известность искусственно раздували.
Я промолчал. Что-то новое появилось в избе. Тоска, что ли? Саблин знал о летчиках и самолетах больше, чем я. Я привык ему верить.
— Нет. Человек с таким лицом, как у Чкалова, не может быть маленьким или даже средним человеком. Это — большой человек. Я верю в Чкалова.
— Я отношусь презрительно ко всякой громкой славе, — сказал Саблин. — Есть сотни никому не известных, действительно знающих и ценных работников. Они подготавливали каждый полет Чкалову.
Саблин лежал со мной на полатях, никому не известный, маленький, честный, надежный работник. Я думал о Чкалове. Что значил для меня широкий, бесстрашный и озорной, все могущий человек? Что значил он для моих ровесников в четвертом, седьмом, десятом классе? Как же можно в детстве без Чкалова? Да разве только в детстве?..
— Без героев человечеству было бы скучно и безнадежно жить, — сказал я Саблину. — В настоящих героях человечество не ошибается.
Саблин не ответил, уже спал. Я повернулся к нему спиной. Тотчас и ко мне пришел сон.
Проспали мы в той избе ровно семнадцать часов.
Здравствуй, Лотта!
На Кольском полуострове ставят электростанцию. В ее строительстве участвует финская фирма.
На высокой насыпи с пологими отвалами и широкими кюветами, с дренажными трубами — добротная гравийная дорога.
Вот мы шагаем по ней, я и Саблин. Проверены наши документы. Позади у нас трое суток болота. Мы серы, небриты, измотаны и счастливы: раз мы смогли совершить и этот бросок, — значит, мы можем все.
Финны догоняют нас на своих немецких «мерседесах», на своих французских «шоссонах» и «ситроенах». Они распахивают дверцы машин. У финских шоферов, конечно, голубые глаза. Они подымают руки, приветствуют нас. Они приглашают нас в свои кабины.
Но мы не садимся. Мы пешком. Мы подымаем навстречу финнам свои ладони. Нам очень хочется ехать. Но мы идем. Мы гордые люди. А может быть, мы робкие? Такие мы люди. Все можем, но идем пешком.