...Мне очень повезло. Я уже стал забывать в промерзлой палатке, что можно раздеться и спать на нарах, притрушенных сеном. Или не спать, лежать, раскинувшись, вбирать в себя жар, идущий от железной печки, курить «козью ногу»?.. Остановиться вдруг в начале дня и услышать, как затрубил изюбр, как в этом серебряном, ясном, грустном и светлом звуке слились прохлада и зной осенней тайги, и синь небес, и яростное, праздничное самосожжение листьев. В голосе зверя — томление, жажда и сила жизни.
Заслышав изюбра, Эдуард тотчас переламывает свое ружье, прикладывается губами к стволам и трубит ответно. Из стволов исходит бессмысленно громкий звук. Он спугивает на минуту тихую ясность осеннего дня, потом она возвращается снова, и все мы чувствуем ее и становимся мягче друг к другу, больше улыбаемся и шутим, меньше бранимся.
На своей заимке, по предложению Эдуарда, мы установили закон: за каждое бранное слово — под стол и кричать по-петушиному. Приняли закон единогласно, поспорили только насчет Ефимовой «падлюки». Пошли деду навстречу, решили за «падлюку» не наказывать. И все же первым проштрафился Ефим, старый, заскорузлый матерщинник. Мы дружно погнали его под стол, но дед заартачился и сказал:
— Не. Не полезу. Удить пойду. Может, поймаю, падлюка... Бабке гостинец свезу.
— Ты, дед, брось зубы заговаривать, — сказали мы и отодвинули скамейку, чтобы было легче залезть под стол.
— Что хотите делайте, — сказал Ефим, — не полезу.
— Ах, не полезешь? — И мы взяли легонько деда и бережно усадили его под высокую, из неструганых досок столешницу. Дед долго сидел там, а потом забормотал:
— Я лучше по-собачьи полаю…
— Ну что же, — сказали мы, — валяй по-собачьи.
Дед неожиданно тонко и звонко затявкал... И сразу дрогнули стены избы от нашего хохота. И сам дед просветлел. И всем стало радостно отчего-то, особенно нашим девчонкам Ире и Нине.
Удивительно они похожи друг на дружку, наши девчонки. Обе маленькие, коренастенькие. Руки у обеих сильные, крепкие, как железные крючья. Обеим по девятнадцати лет. Обе говорят нараспев, вместо «чего» — «кого»... «Кого будем есть?» Вместо «се́ла» — «сяла». Обе диковатые, за стол со всеми не садятся, заберут миски и в палатку, а здесь в избе — на пол к печке. Нигде-то они не бывали, кроме своей деревни Ново-Никольской, ничего-то не видели. Все лето я проработал с ними рядом, и ни разу не захотелось поговорить.
А тут на заимке вышло так, что мы остались с глазу на глаз с Ниной, с той, что посветлее и покурчавее.
— Какие ты книжки любишь читать? — спросил я.
— Ну как, какие? Многие.
— А все-таки какие? Вот такая есть книжка: «Анна Каренина». Читала?
— Читала. Не понравилось мне. Вся ерунда собрана.
— А какая понравилась?
— Да много. «Семья Рубанюк». Есть еще книжка «Сын героя» — читали?
— Нет, не читал... А в деревне ты с родителями живешь?
— Отца нет у меня, а мама умерла. Я с братом живу.
— Как с братом? Вдвоем?
— Вдвоем. Он болеет...
Я вдруг чувствую, что задавать дальше короткие, незначащие вопросы нельзя, что если говорить с Ниной о ее жизни, неизвестной мне, то говорить надо как-то иначе. Нина скоблит ножиком стол. Я вдруг замечаю, что движения ее уверенные, округлые и сильные — бабьи, что глаза у нее яркие, голубые, а плечи и руки широкие, грубые, как у мужчин. Мне хочется говорить с Ниной, но ей нужно время, чтобы привыкнуть ко мне.
— Ну расскажи, как ты живешь, — прошу я Нину.
— Лучше всех...
И только потом, позже, я узнал историю Нининой жизни. Ее отец был убит на войне. Мать забрала ребятишек — Ивана и Нину — и отправилась из родных мест, с Волги в Сибирь, искать сытой жизни. Обосновалась за Байкалом, в деревне Ново-Никольской Читинской области. Мать пошла в колхоз, дети подросли, пошли учиться. Все было ладно, если бы мать рак не свалил. Слабый здоровьем Иван вскоре после смерти матери совсем занемог, стал задыхаться даже от простой ходьбы. Врачи сказали: порок сердца.
И пятнадцатилетняя девочка Нина Сидорцева стала главой семьи, кормилицей, хозяйкой.
Зимними темными утрами она отправлялась за восемь километров на овцеферму. Ее подружки ехали верхом на конях, а она бежала по ветряному снегу, чтобы не поморозить ноги в старых кирзовых сапожках. Валенок у Нины тогда еще не было ни разу в жизни. Возвращалась домой опять в темноте, бралась за пилу-двухручку. До полночи во дворе раздавалось неровное, сбивчивое шорканье пилы по мерзлому дереву. Вот тут-то и огрубели и окрепли плечи и руки у Нины. Много им выпало мужской тяжелой работы.
Из колхоза Нина перешла на кирпичный завод, глину месила, чтобы заработать побольше денег. А потом поступила к нам в экспедицию. Вот что я узнал о Нининой жизни. А мог ничего не узнать, посмеяться при случае над ее таежной диковатостью, и только... Ведь Нина никогда никому не жалуется на свою жизнь. И в глазах у нее полно веселого, голубого света. И школу она не бросала до последней возможности, доучилась до девятого класса.