, смуглая и немного худощавая, но с могучею грудью и сильными руками. Лицо у ней было большое, с крупными, неправильными чертами, с большим, широким носом и толстыми губами, открывавшими два ряда ослепительно-белых зубов. Всего лучше в этом лице были карие светлые глаза; они настойчиво и пытливо смотрели своим ласковым взглядом насквозь и придавали лицу какое-то особенное выражение самоувереннаго спокойствия. Одета Василиса Мироновна была в синий кубовый сарафан с желтыми проймами и ситцевую розовую рубашку; на голове у ней был повязан по-раскольничьи темно-коричневый платок, сильно надвинутый на глаза и двумя концами спускавшийся по спине. Наружность Калина Калиныча была совершенно противоположнаго характера: низенький, толстый, немного сутуловатый, с короткою шеей, короткими ножками и непропорционально длинным туловищем, он точно был составлен из нескольких человек: у одного взяли руки, у другого -- ноги, у третьяго -- туловище. Только голова у Калина Калиныча была своя собственная, потому что ни у кого другого такой головы и быть не могло: она была совершенно круглая, круглая как шар, толстая и жирная, с подстриженными в скобу и сильно намазанными деревянным маслом волосами. Пара узеньких черных глазок смотрели из-под густых бровей с боязливо-напряженным, детски-вопросительным выражением. Ходил Калин Калиныч на своих кривых, маленьких ножках развалистым, безхарактерным шагом, как закормленный селезень, имел странную способность постоянно потеть и постоянно утирал лицо бумажным платком, на котором было нарисовано сражение. Только когда Калин Калиныч улыбался, его лицо точно светлело каким-то внутренним светом. -- Говорят, к нам на Старый завод новаго станового пришлют,-- говорил старик, глядя на огонь. -- Врут!-- резко ответила Василиса Мироновна.-- Все врут. Теперь, почитай, третий год пошел, как говорят про новаго станового, и все зря болтает народ. Да хоть и новаго пришлют, так не легче: к новому еще привыкать надо, да приедет он голоден и холоден; пока набьет карман, не знаешь, с которой стороны к нему и подойти... А старый ужь насосался,-- ему и шевелиться-то теперь лень... -- А больно он смешон по первоначалу-то был,-- улыбаясь, говорил старик. -- Кто это? -- Ну, Пальцев-то. Я тогда на Пристани жил, и пали до нас слухи, что новый становой назначен, а тут, как на грех, у нас на Пристани человека порешили... Оно, пожалуй, и не человека, а бабу-солдатку,-- ну, да начальство не разбирает, и сейчас к нам станового. Приехал... Так и так, понятых, следствие, всякое прочее. Тогда на следствии баба одна, Анисьей звали, заперлась -- и шабаш: "знать не знаю, ведать не ведаю",-- а сама все знала. И мы это знали и ждем, как Пальцев примет ее. Дело было в волости. Пальцев сидит за столом, по сторонам -- казаки, сотские, все, как следовает. Привели Анисью... "Ну, ангел мой,-- говорит Пальцев,-- "говори все, что знаешь по этому делу". Бабенка со страху заперлась во всем, конечно. Бился, бился с ней Пальцев, а потом и говорит: "побеседуйте-ко с ней",-- это он казакам своим,-- ну, те, известное дело, охулки на руку не положат, увели Анисью и всыпали ей, сколько влезет. Привели, ревет, а все запирается. "Нет, ангел мой,-- говорит Пальцев, а сам смеется,-- тебя, видно, посеребрить надо!" Мигнул казакам,-- ну, те и посеребрили, всю спину спустили нагайками. Все разсказала баба-то после этого, а Пальцев опять смеется: "Давно бы так, говорит... А только ты, говорит, помни мое серебро и благодари Бога, что не велел позолотить..." -- Пальцев крут, а сердце у него отходчивое,-- говорила Василиса Мироновна. -- Да, как на него взглянется: один раз посмеется только, а другой -- так посеребрит, что небо с овчинку покажется... Раз на раз не приходит... Зимой как-то я его вез на Старый завод (я тогда ямщину гонял), а он кричит: "пошел, ангел мой!" Ну, коли, думаю, пошел, так уважу я тебя, а ехали мы на тройке, которую завсегда под станового ставил -- звери, а не лошади. Вышло под гору ехать, слышу, кричит Пальцев и в шею меня толкает... Пустил я коней, дух инда захватило, а когда оглянулся -- Пальцева в кашевой как ни бывало; его в нырке тряхнуло, да прямо в сторону, в снег. Вижу, он там по снегу валандается, воротился, посадил опять в кашевую и думаю: "Быть, мол, мне у праздника: приедем на завод, так посеребрит..." Приехали, подкатил его к крыльцу, а сам сижу ни жив, ни мертв. "Погоди,-- говорит Пальцев,-- мне с тобой, говорит, разсчитаться надо". Ну, думаю, пришел мой конец,-- знаю, мол, какой у тебя разсчет бывает. Сижу этак на облучке, пригорюнился, а Пальцев выходит на крыльцо и стакан водки из своих рук мне выносит. Чудной барин!... "Я, говорит, вас всех насквозь вижу; ты, говорит, еще не подумал, а ужь я, ангел мой, вперед знаю, что ты меня надуть хочешь". Все немного помолчали. Старик подбросил в огонь дров и заговорил с короткой улыбкой: -- Тут, в позапрошлом году, возил я в Махнево мирового. Вот где страсти набрался: думал, он меня совсем порешит... -- Это Ѳедя-то Заверткин? -- Он самый. Был он у нас на Старом заводе в гостях у прикащика. Спросили лошадей, работники все в разгоне,-- пришлось мне ехать самому. Подаю лошадей, а он и выйти сам не может, потому грузен свыше меры. Так его на руках и вынесли и свалили в кашевую. Поехали. Свернулся он калачиком на донышке и лежит. Ну, думаю, только привел бы Господь живого до дому довезти, а от него винищем так и разит, точно с сороковой бочкой еду. Проехали этак верстов с десять, он и проснись... "Стой!-- кричит:-- Где едем?" -- "Так и так, ваше благородие..." -- "Ах ты,-- говорит,-- такой-сякой, да разе я, говорит, туда тебе велел ехать?" -- "Никуда, говорю, вы мне не приказывали ехать, ваше благородие..." -- "Так, ты, говорит, со мной еще разговариваешь?" -- а сам как запалит меня в загривок. У меня так и заскребло на сердце,-- обидел он Меня,-- так бы вот его взял да перекусил пополам... А он догадался, вынял леворвет и говорит: "Вот где твоя смерть сидит, только пошевелись!..." Вот, думаю, какой мудреный барин попал, а сам говорю: "зачем, говорю, ваше благородие меня обидели?" -- "Поворачивай назад в Махнево!" -- кричит Заверткин. Нечего делать, повернул, а то, думаю, пристрелит с пьяных-то глаз. Приехали мы на завод, он прямо к одной солдатке,-- так, совсем бросовая бабенка,-- посадил ее с собой в кашевую и цепь на себя надел, да с песнями по всему заводу и покатили... А что дорогой было, так, кажется, и пером этого не описать! Что этого вина выпили -- страсть!... Этак, на половине дороги, как мировой выскочит из кашевой -- да плясать, да в присядку, только цепь трясется. И мировой пляшет, и солдатка пляшет, а мне и смешно, и смеяться боюсь... Потом сел мировой в кашевую и давай солдатку поправлять с одной щеки на другую... И этого показалось мало: взял ее ногами в передок затолкал, так она, сердешная, там до самаго заводу и пролежала... Ведь он у меня в те поры порешил тройку-то,-- прибавил разсказчик. -- Как порешил? -- Загнал всех лошадей начисто? -- Заплатил? -- Какое заплатил! Я же две недели отсидел в темной. И с ямщины согнал. -- Этакой пёс!-- ворчала Василиса Мироновна.-- Хуже станового будет... -- В тыщу раз хуже: становой што? Становой -- человек все-таки с разсуждением, а это просто разбойник,-- того гляди убьет... Становой обнакновенно возьмет свое и острастку задаст, а таких безобразиев я не видывал. -- Оно точно, что Ѳедор Иваныч большие безобразники,-- вставил свое слово Калин Калиныч, хранивший! все время молчание.-- Как-то намеднись у старшины в гостях были, так они чуть мне вилкой глаз не выткнули... Ей-богу-с! И безприменно бы выткнули, еслиб я не исполнил все поихнему: налили мне полрюмки водки, наклали туда горчицы, перцу, карасину налили,-- и ведь выпил-с! -- Кто выпил? -- Да я выпил-с,-- с невозмутимой улыбкой отвечал Калин Калиныч.-- И после этого ничего худого со мной не было, только очинно вспотел-с... Так ужь это Господь-батюшка пронес меня за родительския молитвы... -- Ишь, ведь, гнус какой завелся!-- сердито ворчала Василиса Мироновна. -- А вы это напрасно, Василиса Мироновна,-- вступился Калин Калиныч,-- Ей-богу-с напрасно... Ѳедор Иваныч точно что большие озорники и любят удивить, а душа у них добрая... Ей-богу так-с!... -- Ах, Калин, Калин,-- качая головой, строго говорила раскольница,-- дожил ты до седого волоса, а все у тебя нет разума... Разе есть душа у пса? -- А вот и скажу, и всегда скажу!-- с азартом протестовал Калин Калиныч.-- Теперь возьмите хоть Аристарха Прохорыча: человек богатеющий, а нынче меня в воду с плота столкнул, так я совсем было захлебнулся, да спасибо кучер ихний меня вытащил... И ведь я бы не обидился, как бы это делалось не с сердцов. Это он, Аристарх-то Прохорыч, с сердцов все делают, а Ѳедор Иваныч -- другое: он -- от души, для смеху. Они и стул выдернут, и карасином напоят, и подколенника дадут, а я не обижаюсь... Ей-богу, не обижаюсь! Мне что?-- лишь бы я кого не обидел, а там -- Бог с ними. Василиса Мироновна молчала, а потом, повернув свое строгое лицо к Калину Калинычу, резко проговорила: -- Ну, а дочь у тебя где, Калин? -- Дочь?... Дочь на месте... Учительшей служит,-- не без робости проговорил Калин Калиныч, а потом неожиданно для всех прибавил.-- А ведь я ее проклял-с... Ей-богу, проклял-с! Да ведь еще как: в самый прощоный день на масляной проклял-с... Стал пред образом и говорю: "будь ты, Евмения, от меня проклята... Я тебе больше не отец, ты мне -- не дочь!" Василиса Мироновна только покачала головой, а старик тяжело вздохнул. -- А ведь она меня обидела как,-- пр