Как Талейран говорил вслух о своей жене, так шевалье подумал, глядя на мадемуазель Кормон: «Второй такой дуры во всем свете не сыщешь! Честное слово дворянина! Добродетель, доходящая до глупости, тот же порок! Но какая прелестная жена для человека моих лет! Какие правила! Какое неведение!»
Вы, конечно, сами понимаете, что этот монолог, обращенный к княгине Горице, сопровождался приготовлением очередной понюшки.
Госпожа Грансон догадалась, что шевалье ведет разговор об Атаназе. Торопясь узнать результаты этой беседы, она на приличном расстоянии в шесть шагов следовала за мадемуазель Кормон, которая направилась к молодому человеку. Но в эту минуту Жаклен пришел доложить, что кушать подано. Старая дева взглядом подозвала к себе шевалье. Галантный чиновник опекунского совета, который стал усматривать в обращении старого аристократа заносчивость, ибо в ту пору провинциальное дворянство уже возводило перегородку между собой и буржуазией, был очень рад опередить шевалье де Валуа; он оказался поблизости от мадемуазель Кормон и округлил руку, которую та и вынуждена была принять. Шевалье из дипломатических соображений бросился к г-же Грансон.
— Мадемуазель Кормон принимает живейшее участие в вашем милом Атаназе, сударыня, — заговорил он, медленно выступая позади вереницы гостей, — но это участие разлетится в прах по вине вашего сына; он неверующий, он либерал, он из кожи лезет из-за этого театра, знается с бонапартистами и сочувствует священнику-конституционалисту. Из-за такого поведения он может лишиться должности в мэрии. Вы же знаете, как придирчиво правительство короля. А если его уволят, где ваш дорогой Атаназ найдет себе другую службу? Смотрите, как бы он не уронил себя в глазах начальства!
— Я вам так признательна, сударь, — в тревоге проговорила бедная мать. — Вы правы, мой сын одурачен опасной шайкой, мне нужно немедленно открыть ему глаза.
Шевалье уже давным-давно, с первого взгляда, постиг душу Атаназа и распознал по некоторым признакам, как стойки его республиканские идеи, во имя которых готовы всем пожертвовать молодые люди его лет, увлеченные словом вольность, весьма неопределенным, весьма неясным, но являющимся для униженных знаменем восстания, — а восстание для них означает месть. Атаназ не мог не сохранять твердости в своей вере, ибо убеждения его исходили из страданий художника, из горестных наблюдений над социальным строем. Он не ведал, что в тридцать шесть лет, когда уже складывается мнение о людях, об их взаимоотношениях, о социальных нуждах, — в эту пору жизни убеждения, ради которых он теперь жертвовал всем своим будущим, должны были у него измениться, как это происходит с каждым человеком подлинно высокого ума. В Алансоне сохранять верность левым идеям означало вызвать неприязнь мадемуазель Кормон. Уж это г-н шевалье ясно понимал. Итак, алансонское общество, с виду такое мирное, внутри клокотало, под стать дипломатическим кругам, где хитрость, изворотливость, страсти, корыстолюбивые расчеты сосредоточиваются около важнейших вопросов международной политики.
Но вот гости стали усаживаться за стол, уставленный закусками, и принялись есть, как едят в провинции — не стыдясь своего аппетита, — а не так, как едят в Париже, где движение челюстей подчиняется неким особым законам, пытающимся действовать вопреки законам анатомии. Едят в Париже словно нехотя, там люди обманывают свое чревоугодие; в провинции же все делается естественно, и смысл жизни, быть может даже сверх меры, сосредоточен здесь на том великом и всеобщем деле насыщения желудков, на которое господь бог осудил свои творения. Когда с первой переменой было почти покончено, хозяйка дома бросила пресловутую реплику, о которой потом говорилось два с лишним года, — да она вспоминается и поныне в гостиных у мелких буржуа Алансона, если речь заходит о замужестве девицы Кормон. Когда повели атаку на предпоследнее жаркое, беседа стала весьма многословной, оживленной и, естественно, коснулась театра и священника, давшего присягу конституции. На первых порах, в 1816 году, те, кого позднее прозвали местными иезуитами, в своем ревностном служении роялизму хотели изгнать аббата Франсуа из его прихода. Дю Букье, обвиняемый г-ном де Валуа в том, что он поддерживает священника, что он — зачинщик всех козней, которые благородный шевалье готов был свалить на него с присущей ему ловкостью, — оказался на скамье подсудимых без защитника. Один лишь Атаназ был настолько прямодушен, что мог бы поддержать дю Букье, но он из скромности не решался излагать свои убеждения перед властелинами Алансона, хотя и считал их глупцами. Только в провинции еще встречаются молодые люди, которые соблюдают почтительность по отношению к пожилым людям, не позволяя себе ни восставать против них, ни перечить им. Беседа вдруг замерла, ибо на стол были поданы отменные утки с оливками. Мадемуазель Кормон, желая посоперничать со своими собственными утками, вздумала взять под защиту дю Букье, которого изобразили как гнусного интригана, способного перевернуть все вверх дном, и молвила:
— А я-то воображала, что господин дю Букье занят одним лишь ребячеством.
Замечание мадемуазель Кормон при создавшемся положении произвело действие удивительное. Она одержала полную победу — заставила княгиню Горицу уткнуться носом в стол. Шевалье, не ожидавший от своей Дульцинеи такого остроумия, пришел в восхищение и даже не сразу придумал похвалу, он бесшумно аплодировал кончиками пальцев, как принято рукоплескать в Итальянской опере.
— Она удивительно остроумна, — сказал он г-же Грансон. — Я всегда утверждал, что придет день и она покажет себя.
— А в интимной обстановке она просто обворожительна, — отвечала г-жа Грансон.
— В интимной обстановке, сударыня, все женщины умны, — заметил шевалье.
Когда взрыв гомерического хохота утих, мадемуазель Кормон захотела узнать, в чем же причина ее успеха. И тут-то хор сплетен зазвучал во всю мощь. Дю Букье превратили в матушку Жигонь[29] мужского рода, в холостяка-чудовище, который-де вот уже пятнадцать лет самолично содержит воспитательный дом, целиком пополняемый его потомством. Наконец-то обнаружилось все безнравственное поведение поставщика. Оно было под стать его парижскому разгулу, и прочее, и прочее. Увертюра под управлением де Валуа — самого искусного дирижера в подобном оркестре — была великолепна.
— Не знаю, право, — с добродушнейшим видом сказал шевалье, — кто бы мог помешать этому дю Букье жениться на некоей мадемуазель Сюзанне Как-Ее-Там? Ведь вы говорите, ее зовут Сюзета? Правда, я живу у госпожи Лардо, но знаю этих девчонок лишь в лицо. Ежели эта Сюзон и есть та высокая стройная красотка с серыми глазами и маленькими ножками, у которой походка (хоть я, признаться, особенно не разглядывал) показалась мне весьма вызывающей, то, надо сказать, ее манеры гораздо изысканнее, чем у дю Букье. В Сюзанне есть по крайней мере благородство красоты; подобный брак в этом смысле был бы для нее мезальянсом. Знаете ли вы, что, когда император Иосиф возымел желание увидеть дю Барри в Люсьенне, он предложил ей пройтись под руку; бедная девица, пораженная такой честью, не решалась принять его руку, но император сказал ей: «Красавица — всюду королева». Заметьте, это был австрийский немец, — добавил шевалье, — и поверьте мне, Германия, слывущая у нас совсем неотесанной, на самом деле — страна рыцарского обхождения и прекраснейших манер, особенно поближе к Польше и Венгрии, где можно встретить...
Тут шевалье внезапно умолк, боясь слишком прямо намекать на свое личное счастье. Он только взял табакерку и поверил конец анекдота княгине, улыбавшейся ему целых тридцать шесть лет.
— Для Людовика Пятнадцатого это было слишком тонко, — сказал дю Ронсере.
— Да ведь как будто речь шла об императоре Иосифе, — возразила мадемуазель Кормон тоном сведущего человека.
— Видите ли, сударыня, — ответил шевалье, перехватив лукавые взгляды, которыми обменялись председатель суда, нотариус и член опекунского совета, — госпожа дю Барри была Сюзанной для Людовика Пятнадцатого, обстоятельство, которое хорошо знают такие вертопрахи, как мы, но не должны знать молодые девицы. Ваше неведенье доказывает, что вы бриллиант чистейшей воды: рассказы о пороках исторических лиц прошли мимо ваших ушей.
29