Он приходил к ней тогда часто, намного чаще, чем к своей другой жене, и так как в ней было еще достаточно сил, она приняла здешние порядки, притерпелась, но потом до конца своих дней не могла простить себе этой пластичности, этой готовности играть по чужим правилам. Будто в настоящем гареме, она принялась ублажать его, решив во что бы то ни стало сделаться первой, любимой женой, впрочем, она хорошо понимала, что, пока не родит ему хотя бы одного ребенка, надеяться на это нечего.
Забеременеть ей удавалось дважды, но то ли из—за грязи, то ли из—за чудовищного холода она на четвертом месяце каждый раз выкидывала. После второго выкидыша она долго и тяжело проболела, спать с ней он не мог, и она за это время потеряла все, чего раньше добилась. Старшая жена, снова взяв верх, мстила ей до крайности жестоко. Щипала, оплевывала, шпыняла. Вера была еще совсем больной, но вся забота о детях, о еде была на ней, и это вдобавок к школе. Наверное, она быстро бы сошла на нет, но в мае Тимур со своим кошем, с табуном коней и овцами, как всегда, откочевал в степь, на летние пастбища, и там его мать отпоила ее кумысом, поставила на ноги.
К октябрю, когда они должны были возвращаться обратно в деревню, Вера полностью оправилась, чувствовала себя совсем здоровой и теперь почти неотвязно думала о бегстве. Однажды она даже решилась, вывела из загона коня, но была поймана почти что сразу: даже из деревни толком еще не успела выехать. В этом и было ее спасение. Перед Тимуром ей удалось оправдаться, отговориться тем, что просто захотела развлечься, покататься. Вера так и не поняла, верит он ей или просто делает вид, но ей было ясно, что второй попытки Тимур ей никогда не простит.
Вскоре после этого кочевавшие невдалеке казахи занесли к ним какую—то странную болезнь. Вере казалось, что, пожалуй, больше всего она похожа на инфлюэнцию; как ее лечить, никто из башкир не знал, и буквально в две недели она выкосила чуть ли не шестую часть деревни. Одной из первых, словно освобождая ей место, умерла другая жена Тимура Зумрат.
Еще когда они с Тимуром ехали сюда из Москвы и Вера даже в страшном сне не могла себе представить, что ее ждет, они на несколько дней остановились в Мирьяме, где должны были встать на партийный учет, а также выбить в местном отделении народного образования что только получится: книжки, учебники, карандаши, краски, кисти для своей школы. Ночевать им там было негде, и, узнав об этом, их позвал к себе секретарь уездного комитета партии Калманов — очень милый и симпатичный человек лет сорока, с которым они сразу подружились. Целый вечер он их расспрашивал, что и как делается в “первопрестольной”, а на следующий день за чаем рассказал и о своей жизни. Сказал, что при Николае он трижды сидел, был в ссылке и на каторге, а в гражданскую командовал полком, дравшимся против Колчака. Что сам он почти что из этих мест, родился в небольшом поселке под Челябинском, и поэтому, хотя его много раз выдвигали, никуда из Мирьяма уезжать не хочет.
Он был сыном инженера, хорошо знал французский и очень обрадовался возможности на этом языке с Верой поговорить. По—французски же он рассказал ей о быте и нравах горнозаводских поселков. Все это потом, в Грозном, она до мелочей использовала, когда писала былину о Емельяне. Так же как и охотничьи истории Нафтали — без них она бы никогда не сумела хорошо написать сцены поповских охот на Ярославского. Они тогда очень хорошо с Калмановым поговорили, хотя Вере и казалось все время, что он смотрит на нее с жалостью.
В деревне после того, как она первый раз выкинула, она вдруг вспомнила эту его жалость и поняла, что, наверное, он знал, что ее ждет, это было очень похоже на правду, и Вера сразу уверилась, что он ей сочувствует и, если она исхитрится с какой—нибудь оказией передать ему в Мирьям французское письмо, где все расскажет, он наверняка ей поможет. Главное же, это совершенно безопасно: даже если Тимур его перехватит, он ничего не поймет.
До того, как они откочевали в степь, она сумела отправить Калманову два письма и точно знала, что они до него дошли, были переданы из рук в руки. Но никто спасать ее и не думал, и она поняла, что больше обращаться к нему не надо, смысла в этом никакого нет. Третья оказия подвернулась только осенью, ровно через неделю после ее неудавшегося побега, кому писать — она совершенно не знала, решиться родителям — не могла, а больше у нее никого не было, и тут она сообразила, что можно попробовать написать Лене: вдруг ей через Сталина что—то и удастся. У Веры со времен Москвы еще оставалось немного денег и все их она отдала, чтобы татарин, приехавший в их деревню покупать лошадей и теперь возвращавшийся обратно куда—то под Стерлитамак, взял ее письмо и довез до почты. Отдала и забыла, потому что татарин на вид был настоящий вор и надеяться, что он сдержит слово и отправит письмо в Москву, мог только сумасшедший.
Возможно, две неудавшиеся беременности обострили в Вере материнский инстинкт, но, оставшись в доме единственной хозяйкой, она истово стала заниматься детьми Тимура. Они и раньше почти все время были на ней, так что она давно уже успела к ним привыкнуть и привязаться, но теперь Вера буквально не отпускала их от себя, будто задалась целью, чтобы они ее, именно ее считали своей матерью, а про родную мать Зумрат забыли. Дети были совсем маленькие, старшей, Арие, было три годика, а мальчику, Бахыту, не исполнилось и двух, и, конечно, долго помнить Зумрат они бы не сумели. Еще и трех месяцев не прошло, как ее не стало, а они благодаря Вере уже говорили по—русски ничуть не хуже, чем по—башкирски. И с Тимуром теперь, когда между ними не стояла Зумрат, отношения у нее стали лучше. Конечно, она пока не простила его, но примирилась и успокоилась.
И все—таки когда в конце февраля, под вечер, в деревне неожиданно появились два замученных дорогой мирьямских милиционера и, зайдя к ним в дом, объявили, что у них приказ забрать Веру Радостину и отвезти ее в уезд, и следующим утром на рассвете, когда она, едва сумев разбудить Арию и Бахыта, ревела, обнимая их и целуя, а рядом стоял Тимур, вдруг разом сделавшийся таким же безобидным, потерянным медвежонком, каким она знала его по Москве, ей и в голову не пришло, что она может сказать милиционерам, что остается и никуда не поедет. И за это ей тоже до конца своих дней было стыдно.
Из Мирьяма, где Калманов выдал ей командировку и деньги на проезд, и из Уфы Вера дважды собиралась дать телеграмму родителям, но каждый раз что—то ее останавливало, и только в Москве она наконец поняла, что.
Дверь их дома ей открыли совсем чужие люди и в коридоре объяснили Вере, что спустя полгода, как она уехала в Башкирию, родителей “уплотнили”, жить им сделалось не на что, и три комнаты, что у них еще оставались, они поменяли на домик с куском земли в Ярославле. Кроме этого, они дали Вере два конверта: в одном твердой маминой рукой был написан их новый ярославский адрес, в другом она нашла два Лениных телефона. Первый — рабочий в Кремле, а второй — домашний, на Ордынке. Позвонить Лене на работу Вера не решилась и целый день гуляла по Москве, будто на экскурсии обойдя один за другим все те адреса, которые хоть что—то в ее жизни значили.
Около девяти она с почтамта на Тверской позвонила Бергам. Трубку взял Ося, но, услышав, с кем он говорит, к телефону сразу подбежала Лена, они уже знали, что Верины родители в Москве больше не живут, и теперь оба стали зазывать Веру к себе. Встретившись, они взахлеб, перебивая друг друга, проговорили и проплакали чуть ли не до утра, всех с их курсов вспомнили и всех помянули, а потом Лена буквально взяла ее на руки. Она не только поселила Веру у себя, не только сама меньше чем за неделю добилась, чтобы брак Веры с Тимуром был расторгнут и ей выдали новый чистый паспорт, где даже никакого упоминания об этом браке не было, но и устроила Веру на работу, а главное, ввела ее в их кремлевский кружок, где Вера ожила. Она потом всегда помнила, что Лена ее спасла, и если той что—нибудь от Веры было надо, шла на это легко, делала с радостью, потому что долг ее хоть и на чуть—чуть, но уменьшался.