Выбрать главу

В Кремле и в любимом ими всеми Кунцеве Вера запомнилась тем, что сразу сделалась своей; похоже, она и дня не оставалась тихой провинциальной учительницей, которая не знает, как сложить руки, как поставить ноги, всего боится. В ней с детства было редкое ощущение равновесия, баланса, оно и вело ее. Наверное, поэтому, с самого начала ей в этой цековской компании было удивительно просто. Продолжалось так, быть может, месяц или два, но точно не дольше, а потом, уже обжившись в Кунцеве — все чаще они собирались именно там, — она вдруг с грустью поняла, как все тут непрочно, до какой степени быстро им делается неладно, нехорошо вместе. Прямо на ее глазах, чуть ли не каждую новую встречу они радовались друг другу меньше, чем в предыдущую, злее ссорились. Из—за любого пустяка вспыхивали, как спички, а отходили, мирились долго, трудно и, похоже, для вида.

Она была им благодарна, всем — от Лены до Сталина — благодарна, они вытащили ее из такой ямы, из такой безысходности, и ей очень хотелось им помочь, отплатить добром за добро: даже если вернуться к тому, как было у них раньше, и впрямь было невозможно, хотя бы сделать, чтобы не становилось хуже. Она видела, что чем больше они ждут, что все у них будет по—старому, тем быстрее их братство идет, прямо бежит к развалу. Они же, словно маленькие, утешают себя тем, что никто его не хочет и, значит, виновен в нем не будет.

Они ничего не желали знать, затыкали уши, когда она им говорила, что они должны пожалеть Сталина, ему сейчас очень трудно, потому что все, его касающееся, меняется неправдоподобно быстро. Она так ясно это видела, яснее других, потому что пришла со стороны, и она говорила им это, каждому говорила. Она понимала, что они чересчур давние и близкие его друзья, чтобы им было легко, да и хотелось отличать его нынешнего от прежнего, благо сам Сталин тоже повторял, что в их кружке, среди своих, все должно быть по—старому. Он и вправду в каждом тосте говорил, что они друзья, братья, между ними никакой субординации нет и быть не может, иначе то святое, что есть между ними, разом рухнет. Одни из друзей верили ему, не уставали и так, и на людях звать Кобой, другие не хуже ее видели, что к чему, но и эти решиться ни на что не могли…

А тут еще давила жена его, Аллилуева, чуть ли не ежедневно грозясь и детей настроить против Сталина, и сделать их ночные сборища известными партии. Конечно, это было неопасно и нестрашно — обычная истерика ревнивой бабы, тем не менее и Сталина, и их это раздражало, они ее винили в том, что становились злее, резче, что почти исчезли их долгие, совсем грузинские застолья; теперь вместо вина была водка, а вместо тостов — девочки из кордебалета.

Вера знала, что и она потому так легко была к ним допущена, что началась у них эта волна, а раньше, пока кто—то не надоумил Енукидзе договориться с балетом, они как закон постановили, что каждый по очереди должен приводить с собой кого—нибудь со стороны, чтобы всякий раз было хотя бы одно свежее личико.

От этого напряжения, которое в них росло и росло, она никуда не могла уйти, только о нем и думала. Она видела, что они вконец запутались и, не зная, что делать, до ужаса боятся остаться неправыми, того хуже — одни или в меньшинстве. Из—за этого по партийной привычке они уже принялись объединяться в платформы и группировки: часть стояла за то, чтобы теперь относиться к Сталину так же, как и весь народ, то есть как к вождю, другая хотела, чтобы все оставалось по—старому; была и пара буферных, компромиссных фракций, правда, совсем маленьких.

Любая из этих группировок с радостью взяла бы к себе Веру, но она уклонялась, она была против любой фракционной борьбы, против любого раскола, она потом даже с Аллилуевой подружилась, которая для каждого из них была враг номер один и которую бегали, как зачумленную. Если они, говоря с Верой, вслед за Лениным то и дело повторяли, что прежде, чем объединяться, нужно сначала размежеваться, то Вера была убеждена, что раскол везде и всегда есть зло, и она обязана убедить их в этом, убедить смягчиться друг к другу и, добровольно распустив все фракции, снова сойтись вместе.

Объясняя все это, она даже не ходила вот так между этими платформами, а как бы скользила, вкрадчиво и упорно внушая им то, что ей открылось, то, что она сама поняла и приняла. Она скользила от одного к другому и нигде не останавливалась, нигде не задерживалась, чтобы никто не мог сказать, что она — его и от его имени или по поручению действует. Что она человек того—то и того—то.

Она сама, по собственной инициативе, их связывала и перевязывала, плела для всех один кокон, где каждому было бы тепло и хорошо и, главное, не надо было бы никого бояться. Она плела все заново, потому что старый кокон был везде порван, никого защитить уже не мог, наоборот, они принимали его за сеть, за путы, все им казалось, что он их стреножит, а то еще хуже — душит, потому что это и есть самая настоящая удавка. Она очень нежно плела, нежно и ласково, но если кто, даже сам Сталин, хотел большего, она ускользала, но и это делала не обидно, так что в каждом оставалось, что это сейчас она не дается ему в руки, сейчас от него ускользает, потому что сначала должна связать свой кокон, свить гнездо. Наверное, поэтому никто ее не ревновал и никто ей не завидовал, наоборот, все любили.

Как ни странно, одной из ранних Вериных прозелиток стала именно Аллилуева. Через три дня после своей первой вечеринки в Кунцеве, когда она шла к Лене в приемную Сталина, в кремлевском коридоре она неожиданно столкнулась с Аллилуевой. Очевидно, в их кружке у той был свой информатор или кто—то хотел помешать ее отношениям со Сталиным, во всяком случае Аллилуева остановила ее, взяла за руку, чтобы не убежала, и стала ей говорить, что все про нее знает: она, такая молодая, чистая, красивая, и вот участвует в мерзких кутежах, развратничает, а дальше, глотая слезы, что она, Аллилуева, больше не может, не может так жить и что когда—нибудь и в Вериной жизни будет то же самое, и тогда она ее, Аллилуеву, вспомнит, и то, что она ей сегодня говорит, тоже вспомнит. Вере сделалось стыдно и жалко ее, она принялась утешать Аллилуеву, плакать вместе с ней, потому что, слава Богу, ни в чем не была виновна.

Аллилуева говорила ей, что именно для Сталина ее и привели в эту компанию, именно со Сталиным она должна была провести прошлую ночь; она, Аллилуева, это знает точно, знает от человека, которому полностью доверяет, и, наверное, это было правдой, просто Сталин о ней вчера почему—то не вспомнил, не захотел ее. Теперь Вера была рада, что так получилось, она радовалась, ликовала, что осталась чиста, и вот она ликовала, что между ней и Аллилуевой ничего не стоит, и каялась перед ней, плакала и молила ее простить, потому что, конечно же, Аллилуева была права: она готова была к греху, сама на это шла, и просто Бог уберег. И уже простив ее, Аллилуева потребовала от Веры клятвы, что никогда, как бы все ни складывалось, она не ляжет со Сталиным в постель, скорее руки на себя наложит, чем ляжет; Вера поклялась и действительно, хотя несколько раз спасалась буквально чудом, слово свое сдержала.

В их вторую встречу с Аллилуевой Вера рассказала ей про свое детство и про башкирское житье, в общем, всю жизнь, и теперь уже Аллилуева жалела ее и плакала над тем, что ей пришлось вынести. После этого они сделались лучшими подругами, и Сталин, когда его отношения с женой стали совсем плохими, старался разговаривать с ней только при Вере или через ту же Веру передавал Наде то, что ему от нее было надо. Вера не очень понимала, насколько опасно это ее посредничество, хотя видела, что зажата между Сталиным и его женой накрепко, и площадка, которую они ей оставили, ее собственная территория, мала и с каждым днем тает. Они оба ее любили и тянули к себе, звали и манили на свою сторону, а все—таки она тогда сумела устоять, не стать ни его, ни ее.

Уцелела Вера по одной—единственной причине: она нашла формулу, которая всех примирила, всех утишила и простила. Она говорила Аллилуевой, что вот он, Сталин, — бог, живой бог, а та сначала ей отвечала: какой же он бог? Он и конопатый, и щербатый, и изо рта у него всегда дурно пахнет. Вера: как же она не понимает, что это неважно совсем, да и не должно быть важно, потому что вот она, его жена, с ним в ссоре, чем—нибудь его обидела или оскорбила, и как будто правда на ее стороне, потому что Сталин ей в самом деле изменяет, и вот, говорила Аллилуевой Вера, ты во всем перед ним права, а он перед тобой точно так же во всем не прав, но есть страна, и он, перед тобой неправый и тобой обиженный, выходит из вашей комнаты в страну, идет от тебя в страну. Он идет злой и недовольный, собой недовольный и жизнью, все у него валится из рук, все падает и ломается. И он такой — как и должен — начинает править страной — того снимать, того назначать, одного казнить, другого миловать, и вот, представь, как все это после тебя, после разговора с тобой будет. Как будет недобро, потому что он не только бог, но и человек, как худо будет и искаженно. И ты думай, говорила она Аллилуевой, сколько горя случается из—за тебя, каждый день и час случается, и неважно, знает ли об этом кто—нибудь, проклинает ли тебя, винит, — все это из—за тебя, из—за тебя одной.