Выбрать главу

Он боялся этого, потому что и сам уже любил Веру, боялся, потому что знал, что руководство примет тогда против нее совсем другие меры, отдаст приказ уничтожить дневники, но и этим не ограничится; вряд ли Ежова удастся убедить, что Вера все записывала именно потому, что никогда ничего не помнила, потому что память у нее была куриная. Над ними всегда будет висеть страх, что вот они уничтожат дневники, посчитают, что дело сделано, а Вера через год—два оправится и снова по дням, — когда один день цепляет другой, одно событие цепляет другое, блузка, куплена она или там сшита, цепляет все это: и где купили материю, и из чего перешили, и когда, для какого праздника, кто шил и как ходила на примерку, где в первый раз ее надела, что сказали подруги — то есть одна старая, никому не нужная вещь может столько за собой потянуть, что хватит на несколько дней самых подробнейших записей. По ним Вера и уйдет назад. Станет возвращаться и шаг за шагом уйдет так далеко, что ее уже не остановишь. Может быть, даже в то время, когда и органов еще не было — кто ей тогда сможет помешать?

Этот ерошкинский страх означал, что коллегия НКВД ни на каком мягком варианте никогда не остановится и опять всплывет, как Сталин правильно ее называл, манихейская ересь; снова на всех заседаниях Политбюро и дальше, ниже и ниже, до последнего колхоза, будут обсуждать только одно: что есть силы добра и силы зла, силы мира и прогресса, и силы, глубоко и непоправимо нам враждебные, с которыми никакие договоренности, никакое перемирие невозможно, оно смерти подобно, только абсолютная сокрушительная победа, только искоренение этих сил так, чтобы памяти о них не осталось, позволит нам идти вперед.

Ерошкин был уверен, что это ошибка, что Вера совсем не враждебна партии, стране, народу, что, наоборот, она — один из самых преданных еще со времен борьбы с дезертирством, один из самых полезных партии людей. Но кого он сумеет убедить, кому и что доказать?

Вот почему Ерошкин, начиная первый допрос, так боялся, боялся впервые в своей десятилетней практике следователя НКВД. Он понимал, что зависит от того, что покажет старинный Верин друг Дима Пушкарев, куда больше, чем сам подследственный. Поэтому и на допрос он явился гораздо раньше времени — ему надо было успокоиться, хоть как—то взять себя в руки. Ерошкин знал, что Дима сейчас работает старшим преподавателем на кафедре физвоспитания Университета угнетенных женщин Востока, и, чтобы его не пугать, не стал посылать ему никаких повесток, а просто узнал, когда у Пушкарева “окно” в расписании, и сам поехал в институт.

Устроился он в кабинете секретаря парткома, попросив того, когда у Пушкарева кончатся занятия, его привести. Ерошкин вел себя по возможности тихо, в то же время он желал, чтобы с самого начала все выглядело вполне официально и даже формально, дабы потом никто не смог его обвинить в сговоре. Ерошкин знал, сколько у него врагов, тех, кто уверен, что таким хитрым путем, с помощью Веры, с помощью придуманного ею изощренного, коварного оружия, к которому партия напрочь не была готова, ведь пролетариат никогда и нигде не вел дневников, и вот, воспользовавшись этим, белогвардейцы и их приспешники здесь, на этом поле, подготовили удар в самую спину революции.

Подобных выступлений было уже много, и те, кто стоял за Ерошкиным, понимали, что ходят по лезвию ножа — вот—вот их напрямую могут объявить вражескими агентами. Пока им везло, но они ясно видели, что большинство партии против них. Партии эта их игра казалась чересчур тонкой. Она помнила, что так везде и всегда действовала контрреволюция, это ее средства, ее методы, так вообще, как убеждена была партия, может действовать лишь одна буржуазия. Рабочему классу пристала совсем другая тактика, совсем другой — открытый и честный — бой: конная атака, атака лавой, как действовал в гражданскую командарм Буденный. Счастье, что Сталин пока не велел их трогать, сказал: пусть еще поработают, а там посмотрим по результатам.

Раньше Сталин тоже всегда действовал, как Буденный, или, вернее, Буденный действовал, как Сталин, но теперь Сталин все чаще и чаще начал задумываться о будущем. Ему нравились Верины сказки, и что следователи, ведущие дело Веры, их понимают, его тоже устраивало. Он видел, что другие вряд ли так сразу и легко здесь его поддержат, а пока появятся те, кто поддержит, кто сможет все это разработать и внедрить, пройдут годы.

Сталин и сам всеми силами хотел одного: перестать быть для народа революционером, выйти наконец из тени Ленина и встать в ряд тех, кто раньше, до Ленина, был в России хозяином. Он хотел войти в их число, сделаться среди них своим, а там он бы уж посчитался с ними, посчитался, кто и как правил Россией, кто и сколько ей дал. Сначала он был бы среди ее прошлых правителей и правительниц самый малый, самый последний, они бы кривили на него носы, не хотели бы садиться с ним за один стол, а дальше он бы посмотрел, кто — кого; как говорится, и последние станут первыми. Он бы посмотрел, посчитал, кто больше — не он или Ленин, а, например, он или Петр. Народ, который в конце концов здесь один все решает, народ бы сказал, кто из них был большим благословением для России.

Это, конечно, Веру защищало, что Сталину нравились ее идеи, но идеи можно было взять и так, без Веры; можно было взять идеи, а Веру сдать. Сталин это делал уже много раз, и всегда получалось хорошо. Сейчас Ежов предлагал то же самое, и Сталин то как будто соглашался, то снова не соглашался, во всяком случае, ни Веру, ни ее следователей пока не тронули. Ему еще одно в них нравилось: они единственные понимали, что революция, время решающей схватки сил добра и сил зла — в прошлом, осталось только добро — он, Сталин. Ведь само зло — всего лишь недостаток добра.

Через пять минут после конца занятий Ерошкин открыл дверь на стук Димы, представился и сразу же начал его успокаивать, объяснять, что ничего особенного не произошло, волноваться ему не о чем. Дело меньше всего касается самого Пушкарева, но помощь он может оказать органам неоценимую. Дима выслушал все это, улыбаясь, сказал, что раньше ему приходилось, и не раз, помогать органам, причем, насколько он знает, им были довольны. Сейчас он тоже, конечно, сделает все, что в его силах.

Когда он это говорил, Ерошкин с раздражением отметил про себя, что сам он нервничает куда больше Димы. Это не случайно, что ему не сообщили, что Дима — их внештатный сотрудник. Конечно, контроль был и будет всегда, это естественно, и все—таки некоторая этика существовала — предупредить на инструктаже, что Дима давно уже завербован, и сказать фамилию уполномоченного, который с ним работает, ему были обязаны. Впрочем, это ничего не меняло, искажать показания Димы он не собирался.

“Я знаю, Дмитрий Иванович, что вы работаете давно и хорошо. Это тоже сыграло свою роль, когда мы решили к вам обратиться, — сказал Ерошкин, — а первый вопрос у меня к вам следующий. Вам знакома женщина, которую раньше звали Вера Андреевна Радостина, сейчас она по мужу Берг?” — “Конечно”, — сказал Дима. “А когда вы ее последний раз видели?” — “Больше пятнадцати лет назад, в феврале двадцать второго года”. — “И с тех пор о ней ничего не слышали?” — “Нет, кое—что слышал. Знаю, что она вышла замуж за инженера—нефтяника, он стал потом начальником Грозненских нефтепромыслов, и родила ему трех детей, кажется, все три дочери. Слышал, что брак был счастливый, но год назад его арестовали, судили за вредительство, и сейчас он, наверное, в лагере”. — “И вы с тех пор, то есть с двадцать второго года, с ней не виделись и не переписывались?” — “Нет, мы с ней точно ни разу не виделись, хотя я и заходил и просил ее родителей, чтобы они мне позвонили, когда Вера окажется в Москве, я очень хотел ее увидеть. Но они, наверное, посчитали, что нам лучше не встречаться, а может быть, она сама не захотела, я этого не знаю; переписываться мы точно не переписывались, но что вы имеете в виду — я понимаю. Три месяца назад я действительно на адрес ее родителей послал для Веры сто рублей”. — “Почему вы это сделали? — спросил Ерошкин. — Как вы узнали, где она теперь живет, почему решили, что она в них нуждается?” — “За неделю до этого мне на улице встретилась ее гимназическая подруга Матильда Кнаббе, она мне все и рассказала”. — “Она собирала для Веры деньги?” — “Нет, я сам спросил у нее Верин адрес, и она мне его дала”. — “Хорошо, значит, вы, едва услышав, что ваша старая знакомая оказалась женой врага народа, сразу же бросились ей помогать…” — “Наверное, это было неправильно”, — тихо сказал Дима. “Во всяком случае это странно, — поддержал его Ерошкин, — но нас сейчас интересует другое. Мы понимаем, что вы послали Вере деньги не потому, что она жена врага народа, помогать всем женам врагов народа в ваши планы не входило, у вас для этого мала зарплата. Так?” — “Так”, — согласился Пушкарев. “Значит, была какая—то иная причина, почему вы это сделали”. — “Да, — сказал Дима, — была. Я Веру когда—то очень любил”. — “Любили, — уточнил Ерошкин, — или и сейчас любите?” — “И сейчас люблю”, — сказал Дима. “Ну, это если и не оправдывает ваш поступок, то хоть как—то его объясняет. И все равно, согласитесь, для человека, который добровольно помогает органам, — история редкая. Впрочем, ладно, разговор у нас в самом деле не об этом. Я хотел вас спросить вот о чем: как далеко зашли ваши отношения с Верой?”

полную версию книги