Его тогда было очень и очень жалко, в то же время удержаться и не смотреть на эту сцену без смеха было трудно. Он так неуклюже, беспомощно оправдывался, так юлил, что и она скоро начинала хохотать, сама сводила все к шутке. Конечно, это были странные разговоры и странные ссоры, потому что оба они прекрасно знали ответ, оба знали, что он никогда не решится сказать, что любит ее и поэтому ни на ком не женится. Она заводила этот разговор, была временами агрессивна, твердо зная, что он никогда не проговорится, ей нравилось смотреть, как он несет чушь, как неумело защищается, вообще на то, какой он смешной. Впрочем, она редко всем этим занималась долго — и потому, что быстро поспевало на углях мясо, возвращались с прогулки остальные, и потому, что ей самой становилось стыдно.
Отпуска они с Бергом по обыкновению проводили в Москве, теперь, после переезда родителей в Ярославль, останавливаясь у ее родственников. Эти две или три недели, насколько удавалось из Грозного вырваться, она целиком тратила на то, чтобы повидаться, встретиться со всеми, кого она с детства знала и любила. Это была огромная корзина, когда—то совсем огромная, но она давно прохудилась, и с каждым разом найти и собрать ей удавалось все меньше и меньше народу. Кто умирал, кто уезжал или исчезал, и все—таки живых пока было куда больше, и она с утра до позднего вечера принимала у себя, ходила в гости, снова завязывая эти бесчисленные узлы. Латать прорехи ей удавалось еще довольно легко, и она, возвращаясь обратно в Грозный, оставляла в Москве почти целой сеть, где все крепко держались друг за друга и можно было ничего не бояться.
На курсах при Комиссариате народного просвещения, которые она окончила семнадцать лет назад, с ней училась ее еще гимназическая подруга — Тася, хорошенькая веселая толстушка. В предпоследний свой приезд в Москву Вера застала ее грустной, поникшей, совсем не похожей на ту, какой знала. Тася почти тринадцать лет проучительствовала на Урале, вблизи от тех мест, где работала когда—то и Вера. Но Вере удалось через полтора года вырваться, вернуться обратно, а Тася так там и осталась и лишь на летние каникулы, и то не каждый год, приезжала в Москву. Вера не раз уговаривала ее бросить Урал, даже бралась ей помочь, но у Таси в Москве родных не было никого, ни кола ни двора, и она не решалась. То, что они тогда, три года назад, встретились, было чистой воды случайностью, они не списывались, не договаривались, вообще ничего друг про друга не знали, и, столкнувшись на улице, целый день и всю ночь проговорили, проплакали друг другу в жилетку. Назавтра Вера должна была уезжать, и вот после всей этой ночи бесконечных слез, бесконечных воспоминаний и признаний в любви ей вдруг пришло в голову, что она может взять Тасю с собой в Грозный. Учителей в Чечне не хватает страшно, то есть с работой проблем не будет, а жить она пока может у них — Иосиф против точно не будет.
Она сразу это придумала, сразу обрадовалась и тут же поняла, что вот привезет Эсамову жену. Она еще долго рассказывала Тасе о Грозном, о том, как они там живут, про весь их кружок, про субботние вылазки в горы и, конечно, про Эсамова. Она все это ей рассказывала, а сама думала, что, как бы Эсамов ее ни любил, она, Вера, никогда его не будет, и чтобы он это понял, простил ее и смирился, она привезет ему из Москвы жену — добрую, милую, красивую и совсем не дурочку. После тринадцати лет жизни в какой—то чертовой деревне на Южном Урале она не сомневалась, что Тася будет ему хорошей женой, все, что надо, простит, отпустит и детей ему родит столько, сколько он захочет. Почему—то Вера была уверена, что этот брак устроится легко, как бы сам собой. Он примет Тасю из ее рук без всяких возражений и будет ей добрым, справедливым мужем, обижать уж не будет наверняка.
Похоже, Вера, рассказывая тогда про их грозненское житье, как—то проговорилась, потому что Тася еще в Москве поняла, что Эсамов безнадежно влюблен в Веру, что так будет всегда, здесь ни ей, ни кому другому ничего не изменить. И когда Вера предложила ей ехать в Грозный вместе, она тоже сразу поняла, для чего ее зовут, и сразу со всем согласилась, решила про себя, что никогда никого — ни Веру, ни Эсамова — ни в чем не упрекнет.
Наоборот, будет довольна тем, что Эсамов сам захочет ей дать. Так она потом и жила, ничего не меняя и ни в чем не раскаиваясь.
В Грозном и в самом деле все произошло, как Вера рассчитала. Она ввела Тасю в их кружок и, лишь только к ней привыкли, стали считать за свою — на это ушло меньше двух месяцев, потому что человеком она была легким, — выдала замуж за Эсамова. Она знала, что из ее рук он примет Тасю без возражений, и все—таки после стольких срывов немного побаивалась.
Но нервничала она зря: в октябре была сыграна пышнейшая горская свадьба, на которой гулял чуть ли не весь эсамовский клан и множество гостей из кланов, ему дружественных, просто из местного начальства, а дальше один за другим родилось двое детей, как и мечтает любой горец, — оба мальчики. Они хорошо жили, действительно хорошо, и то, что Эсамов по—прежнему любил ее, одну ее, Веру, тут ничего не меняло. Они оба ее любили, и Эсамов, и Тася, говорили о ней, вспоминали ее, он — про то, как впервые увидел Веру в Грозном, про все их еженедельные шашлыки и прогулки по горам, она — про ту Веру, какой знала ее в Москве.
Теперь, перед окончательным отъездом из Грозного, Вера поехала с Эсамовым в горы для того, чтобы с ним, со всем, что здесь с ней было, попрощаться, и для того, чтобы хотя бы немного продвинуться в той работе, которую она делала давно и успешно, но которая с зимы у нее неизвестно почему застопорилась.
После той уравновешенной жизни, какой она жила в доме родителей, жизни благополучной, но малорадостной, она встретила революцию восторженно. Для нее революция была прекрасной сказкой, гадким утенком, золушкой, которая вдруг становится королевой. В ней с детства было редкое умение не путать сиюминутное и вечное: голод, холод, бедствия, которые были вокруг, — их становилось только больше и больше, — с тем главным, что делалось и что должно было длиться века. Это ее умение не обращать внимания на детали всегда поражало ее учителей в гимназии, а потом мужчин, которые ее любили, и всегда ими отмечалось. Возможно, это было связано с ее детством, ей было плохо в их комфортном упорядоченном доме, ей было мало любви, мало страданий, мало ссор и тех неизбежных и восторженных примирений, которые должны были бы за ними последовать. И ничего из этого благополучия ей не было жалко ни в себе, ни снаружи.
Но дело не только в этом: она вообще была дальнозоркой, вообще хорошо видела вдали; то же, что было рядом, сливалось для нее в какое—то мельтешение. Так и восторг перед революцией никогда не заслонял от нее того, что в революции скоро и как можно скорее должно было отмереть. Революция вся была построена на контрасте, старое отвергалось все, и все разом, Вера же понимала, что это молодость, а чтобы дело и дальше шло хорошо, они должны опамятоваться, вернуться и вписать революцию в историю России. Вписать так, чтобы ни у кого и тени сомнения не было, что именно революция — истинный наследник прошлого, именно она — помазанник Божий, а не какой—то там самозванец.
Все это она со своей обычной восторженностью еще в двадцать втором году доказывала Сталину, с которым познакомилась благодаря подруге и всю осень и зиму виделась почти что каждую неделю. Потом, уже в Грозном, она решила написать цикл совсем новых советских сказок, героями которых должны были стать знаменитые вожди партии, и нынешние, и уже ушедшие из жизни, но, конечно, только те, кто не был самой партией осужден и выброшен на свалку истории. У нее были грандиозные замыслы, по—настоящему грандиозные, так что Берг над ней даже посмеивался, — но в своем роде очень последовательные и разумные, он это тоже признавал.
Она хотела написать настоящие былины, которые будут любимы детьми не меньше, чем старые, и которые и им, и взрослым сумеют наконец объяснить, что и почему произошло в России в последние два десятка лет. Она представляла себе, как взрослые — мамы, папы, бабушки — читают ее сказки своим детям, читают в каждой семье, сживаются, привыкают, и шаг за шагом это становится своим, таким своим, что невозможно представить, что могло быть иначе. Это, как она предполагала, будет первым этапом, вполне, кстати, длинным; она не загадывала, но думала, что должно пройти еще лет десять, а может быть, и больше, и вот когда люди привыкнут к новым былинам — тогда и можно будет сделать все эти сказочные истории официальными биографиями, узаконить их и канонизировать.