Бергу красивой сказкой казалась сама Вера, он по этому поводу немало иронизировал и в конце концов так ее донял, что она, которая совсем не собиралась сейчас эти сказки писать, просто, чтобы доказать ему, что ее идея не утопия, заключила договор с республиканским издательством и в месяц закончила былину о главном официальном гонителе Церкви Емельяне Ярославском. Да так написала, что для всех ее трех дочерей — и младшей, которой по малости лет читала сама, и для двух старших — она тут же сделалась любимой сказкой. Сказка о Емельяне Ярославском и вправду далась ей легко, она работала весело, с азартом и еще когда писала, знала, что получается по—настоящему хорошо. Особенно вторая часть, где убийства, погони, схватки следовали одна за другой и понравились бы самому Нату Пинкертону.
В ее сказке Емельян, или Емеля, Ярославский был родом из маленького горного поселка где—то на Южном Урале. Еще в восемнадцатом веке их всей деревней перевезли сюда из—под Ярославля и сделали “крепкими” местной шахты, где добывалась, дробилась и обогащалась руда. Позже рядом вырос небольшой заводик, на котором последние полвека катали железнодорожные рельсы. От Ярославля и пошла их фамилия.
Жили здесь нище, безнадежно и страшно. Девочек с десяти лет продавали когда соседу, когда заезжему купчику за четверть водки, но в общем всем было все равно. Большинство рабочих ютились в двух огромных то ли бараках, то ли казармах с трех—, а кое—где и четырехъярусными нарами. Пьянство, грязь, бедность были такие, что редко кто доживал до тридцати пяти — сорока лет, и шахте все время нужны были новые люди. Подростки, пока не наступал их черед идти работать, дни напролет проводили на улице: играли в лапту, в казаков—разбойников, но главным развлечением были, конечно, драки.
И вот посреди этой беспросветности, неизвестно как и почему, у одного хилого, доживающего свой век крепильщика родился сын — настоящий богатырь, который рос и мужал не по дням, а по часам. Уже к двенадцати годам в драке он стоил чуть ли не десятерых, кроме того, был совершенно бесстрашен. Так продолжалось несколько лет, он уже работал забойщиком на шахте, но сила в нем по—прежнему гуляла, а что делать с ней — он придумать не мог. Однажды решился было поехать в Питер, потом хотел перебраться в Сибирь охотником или мыть золото, но денег, чтобы подняться, не нашел, и было ясно, что еще год—два и он, так же, как и другие, сопьется. Пил он уже много, это дело любил, но пока за собой знал, что, если надо, может и не пить. До сих пор хорошую драку с заречными любил он, пожалуй, не меньше водки.
Однажды, когда Емельян совсем уже было пригорюнился, обратил на него внимание единственный местный большевик, сосланный сюда пять лет назад и работавший на шахте конторщиком. За последний год он дважды пытался поднять здешних рабочих на забастовку, но оба раза неудачно, потому что испокон века ни один рабочий конторщикам не верил. Емельян же поверил ему, пошел за ним и скоро сделался преданнейшим его учеником. В короткое время он так с ним сошелся, что и сам подал прошение о вступлении в партию. Вместе им уже через три месяца удалось поднять на шахте забастовку, которая продолжалась целых полторы недели и едва не кончилась настоящим восстанием. Чтобы подавить ее, пришлось даже вызывать войска. Несколько человек тогда погибли, два десятка были ранены, самого Емельяна схватили и посадили в кутузку, большевик же исчез и позже, говорят, объявился в Швейцарии.
В Емельяна давно уже была влюблена девушка—красавица Авдотья. Бабка Емельяна была родом из деревни, Авдотья же жила в соседней избе и приходилась ей дальней родственницей. Проведав, что возлюбленный сидит под крепким замком и ждать помощи ему неоткуда, она решила, что не будет ни есть, ни спать, но сама освободит его. Зная, что тяжелый железный замок нельзя разбить ничем, кроме разрыв—травы, она взяла в избе большой кованый сундук и поволокла его на высокую гору — сила в ней была под стать Емельяновой, — где давно приметила орлиное гнездовище. Там, хоронясь за выступом скалы, она выждала, когда орлы полетят за добычей, и тут же, едва они скрылись в поднебесье, сунула гнездо с птенцами в сундук и крепко—накрепко его заперла.
Первой вернулась орлица. Прилетает и видит: гнезда нет, а из сундука плачут, зовут мать орлята, ее малые детки. Потеряла она тут голову, стала бить своим острым клювом сундук. Но где там — он же кованый. Птенцы орут, а она бьет и бьет или того хуже — грудью на него бросается.
Наконец муж ее прилетел, огромный орел. Как увидел он все это, прикрикнул на орлят, которые в сундуке сидели, чтобы не орали, не тревожили мать попусту, а орлицу обнял могучими крылами, прижал к сердцу, успокоил и говорит: не бойся за детей наших малых, не дрожи и не плачь, беде этой помочь нетрудно, слетаю я сейчас за разрыв—травой — и выйдут они на волю целые и невредимые. Сказано—сделано, и получаса не прошло — вернулся орел с этой волшебной травой, ударил ею по сундуку, и сразу рассыпались все замки и запоры. Открылась крышка, и видит мать, что орлята ее живы и невредимы, никто их и пальцем не тронул.
После этого поднатужились орлы и спихнули вниз с горы сундук, а с ним вместе и разрыв—траву, Авдотья же подобрала ее и прямиком в поселок побежала. Пока добралась, там уже темная ночь, ни луны, ни звезд не видно. С трудом нашла она Емельянову темницу, ударила разрыв—травой по замку и — распахнулись двери; ударила по кандалам, в которые был закован Емельян, — и упали они со звоном на каменный пол. Как оказался Емельян на свободе, обнялись они, прижалась Авдотья к его груди крепко—крепко, как прежде орлица к груди орла, а потом увела она Емельяна к себе в деревню и там в старом глинобитном сарае укрывала почти что два месяца. Думали они оба, что забудут про него. Но нет, царь был злопамятен, на поимку Емельяна он отправил войска и лучших петербургских сыщиков, строго—настрого наказав доставить к нему во дворец забастовщика живым или мертвым.
В конце концов царские сатрапы проведали, где он скрывается, но даже вдесятером, зная его необыкновенную силу, взять Емельяна в плен побоялись, подошли близко и стали стрелять. Семь пуль попало в него, и все—таки он сумел уйти. Потом два дня они шли за ним по кровавому следу и никак не могли уразуметь, почему он еще жив. Потеряли они Емелю, лишь когда он, истекающий кровью, с перебитыми ногами, переплыл реку — ту же Белую, что десятью годами позже пытался переплыть Чапаев. За Белой в охотничьей избушке он отлеживался почти месяц, полиция и газеты между тем сообщили, что он погиб: раненый, утонул в реке — и все в это поверили, кроме Авдотьи.
Любила она его безумно и смириться с тем, что на белом свете его больше нет, не могла. Как раньше жандармы, дошла она до реки, переплыла ее и там, на том берегу, снова нашла Емельяна по кровавому следу; она перевезла его к себе в дом, начала лечить, но раны его гноились, и, как она ни билась, он на глазах слабел. В ночь накануне Ивана Купалы она со всей деревней пошла на огромный заливной луг, чтобы собрать лучшее средство для залечивания ран — росу, выпадающую в эту ночь. Весь луг от края до края был выстелен разноцветными платками, среди них был и ее — черный, расшитый красными цветами. Лишь только он намокал, она отжимала его в бутыль и расстилала снова.
На рассвете она вернулась домой и стала смачивать многочисленные раны Емельяна этой росой, боль отпустила, ему полегчало, просветленный и мирный, он лежал на подушках, и она, хотя сердце разрывалось от слез и предчувствия непоправимого, тоже была радостна и светла. Когда солнце было уже высоко, он умер, тихо, как будто заснул.
По обычаю, она разрезала на нем одежды и, обмыв его больше своими слезами, чем водой, надела новые, те, что остались от ее отца. В тот же день, так в их деревне было принято, его должны были положить в землю. Перед тем, как везти Емелю в церковь отпевать, она еще раз всего его отерла живой водой, но он не задышал. После панихиды, уже на погосте, где она сама долго рыла могилу, наконец закончила и, чтобы попрощаться с возлюбленным, открыла крышку гроба… он от ее поцелуя вдруг очнулся и слабо—слабо застонал. Сначала Авдотья не поверила своему счастью, вскрикнула, отпрянула, а потом, когда поняла, что это ей не мерещится, принялась его обнимать, целовать, да так крепко, что едва снова не отправила на тот свет.