Не знаю, где работал Жумбай, кто разрешил ему посадить свой самолет у неотмеченного на картах селенья, но Жумбай прилетел, чтоб навестить свою мать, о чем-то ласково говорил с ней тут же, возле самолета, и улетел вскоре, даже не заходя в родной дом. После того случая каждый самолет, пролетавший над нами, мы принимали за тот, на котором летал Жумбай, приветливо махали ему вслед.
Николай меж тем говорил:
— Жумбай месяца два уже ничего не пишет. А тут — письмо его матери. Гляжу, почерк незнакомый. Вот и вскрыл конверт. Товарищи Жумбая пишут, что с ночного задания не вернулся. И ничего о нем не известно. Но надеются, что найдется Жумбай, потому как парень он геройский… А ты говоришь, чужие письма нельзя читать. Будто без тебя не знаю. Только Жумбаевой матери сразу вот так не отдашь. Надо что-то придумать. Я же ее все время успокаивал, мол, почта военная или теряется или задерживается. А тут вон как. Или вот на днях тоже…
Милый Николай! В ту мальчишескую пору я не до конца понимал его чуткую душу, его боязнь сделать людям больно, желание смягчить смертельные удары судьбы. Кто-кто, а Николай понимал, каково матери солдата, ежели нет от него вестей: трое старших братьев Зайцевых — Александр (до войны он работал председателем колхоза и ушел на фронт с этой должности), Яков и Василий воевали с фашистами. И только от одного, кажется Василия, приходили короткие, нацарапанные в перерывах меж боями солдатские письма-треугольники. Об Александре и Якове Зайцевы ничегошеньки не ведали.
Таким был Николай — мой лучший друг тех далеких лет. Как сейчас помню его ласковую улыбку, мягкий голос, он заботился обо мне, как о своем меньшом братишке.
В начале каникул он спросил!
— Чего будешь делать летом?
Я неопределенно пожал плечами.
— Ребята крыс бьют, неплохо зарабатывают.
В тот год, то ли в предчувствии голода, то ли по иным другим причинам, окрестности села были наводнены полчищами крыс. Бессчетными стаями, спасаясь от обильного и затянувшегося наводнения, они копошились на деревьях, на кустах белолоса, на пнях, торчащих из воды, камышовых завалах, сорных наносах. Сельские пацаны организовали настоящий промысел: заготавливали шкурки, сушили их, гвоздиками расправив на чем попало — на досках, ящиках, тесовых заборах, стенах избяных срубов.
Мы сделали пики (деревянный стержень с остро наточенным гвоздиком на конце) и в свободные для Николая дни на плоскодонке отправлялись на промысел. Через неделю у нас накопилось несколько сот шкурок. А еще через неделю отправились на лодке в Марфино, сдали добычу на пушную базу и сказочно (конечно, по тем трудным временам) разбогатевшими вернулись домой.
Воды вокруг было — море разливанное: пешим ходом или верхом на коне и шагу из села не ступить. Мы добирались до Марфина на лодке-плоскодонке. И опять же — по старой дороге, потому как Конная в половодье становится неуемной и против воды лодку и версту не прогонишь — обезручишься. А по стоячим полоям ехать на лодке любо-дорого: вокруг зеленья́ непроглядные, и дорога средь них петляет из села и до села. Наработался шестом, притомился — не беда, передохнуть можно, выкупаться в прогретом солнцем мелководье и снова в путь.
Зато обратно по Конной — одно сплошное удовольствие: успевай только веслами подправлять лодчонку.
Всякое у меня связано со старой дорогой — и доброе и худое. Последнего, пожалуй, больше, но было, было и светлого немало, и оно с годами побарывает плохое, высвечивая память образами близких людей, событиями, которые не забыть мне до последнего своего часа.
Рассказывал я, как однажды бежал в страхе зимней ночью от волчьей стаи почти половину пути. Но было и другое. От радости, неожиданно привалившей, весь двенадцатикилометровый путь я одолел одним махом, вскачь, без передышки.
Был май сорок пятого. Ожидание скорой победы, последние дни занятий в школе, весна — все это рождало в душе небывалый праздник. Мы ходили одурманенные счастьем. И вот однажды меня разбудила бабка, у которой я жил на квартире.
— Вставай, война-то кончилась.
Невероятно! Ждали же со дня на день, и все равно будто гром грянул! Я выбежал на улицу, залитую солнцем и толпой. Все обнимались, плакали, кто-то причитал о погибшем — жутко и празднично. На веранду клуба поднимался сияющий военком, а с ним какие-то мужчины и женщины — видимо, районное начальство. Никого из них мы не знали, для нас, ребятишек, главным был военком — покалеченный войной, уже в годах, с орденами. Он что-то говорил недолго, потом истошно крикнул: