— Я согласен, — ответил я. — Лучше я сдохну от твоего лекарства, чем стану и дальше превращаться в животное здесь, и жить еще долго в таком состоянии. Я согласен вспомнить Зов Крови и уйти в лес, чем бы это мне ни грозило.
— А потом?! — выпалила Гурка. — Что потом?
— Потом уйдете в лес, — ответил знахарь. — В лесу не пропадете! Ни один Эльф не пропадал.
Весь день я думал о том, что мне предстоит, и о том, что принесет мне обещанная знахарем свобода. Быть достойным... что это значит? Как я могу почувствовать сердцем то, чего не постиг разумом? Что я должен чувствовать? Я не знал ответов на эти вопросы. Но даже это зыбкое, неопределенное положение не могло отвернуть меня от той мысли, от той идеи, что внес в мою голову знахарь.
Я больше не хотел быть с людьми. Я не хотел быть среди тех, кто закрывает глаза на свои грехи и топит плоды этого греха, стараясь оттереть в этом же пруду грязь их. Я хотел быть честным.
Вечером старуха снова заставила меня пить её яд. Я не хотел ничем выдать своих приготовлений и даже сопротивлялся для приличия, и мою спину украсила пара длинных синяков — след от её палки.
— Пей, эльфийский ублюдок, — рычала старуха, тиская своими костлявыми жесткими пальцами мой рот и вливая вонючую обжигающую жидкость мне в глотку. — Пей, грязная скотина! Скоро ты сдохнешь, и на твоей могилке я посажу тыквы!
Я кашлял от дерущего мое горло зелья, а старуха все лила и лила, пока голова моя не закружилась от хмеля.
Опьянение наступило быстро. Помню, я отпихнул старуху — какая она, оказывается, легкая и слабая! — и выхватил из её руки чашку. Что есть силы треснул я её об пол, и глиняные грубые черепки разлетелись в разные стороны, а я захохотал — странно, страшно, даже для самого себя.
Старуха, глядя на меня, хохочущего, вдруг замолкла. Задом наперед она отползла от меня, трясясь от ужаса. А в моих глазах все кругом окрасилось в зеленый цвет, и я все хохотал и хохотал, глядя на жалкую ведьму, скорчившуюся у моих ног, и кричал:
— Ты думаешь, глупая женщина, что можешь меня победить при помощи этого?! Ты правда так думаешь?
Не понимая, зачем, я рванул со стола скатерть и на пол посыпались мисочки с толчеными солями, резанными корешками, вдребезги разлетелся кувшин с отваром ландышей.
— Ты больше никого не погубишь, старая сволочь! — прокричал я, наподдав ногой по жбану с готовым варевом, и пол залила целая река яда.
Старуха, увидев, что плоды её стараний погублены, взвилась. Слишком резво для своего возраста она подскочила на ноги и замахнулась на меня своей палкой:
— Поганый ублюдок! Да я вырежу твое сердце и скормлю его твоей матери-шлюхе!
Озверев, я влепил ей пощечину, разбив её губы, и одной рукой, стиснув, переломал её палку. Горсть деревяшек посыпалась из моей ладони на пол, а старуха с нудным воем возилась на полу, в луже водки.
— Не смей так говорить о моей матери! — выпалил я. Странная мысль посетила мою голову впервые, и я удивился ей, так необычна и чужда она была для меня. — Она в ответе только передо мной, но не перед вами, и уж тем более — не перед тобой, убийца!
Я схватил обломок её палки, с концом, окованным железом. Этот наконечник сковал для неё кузнец, чтоб палка, привычная для руки старухи, не стачивалась так быстро о камни. Этот острый тяжелый наконечник не раз оставлял на боках моих кроваво-синие отметины, а то и рассекал кожу до крови.
А теперь он смотрел в грудь старухи.
Я знал, что я смогу пробить им её тщедушное, хилое тело и проткнуть её черное злое сердце и даже пригвоздить старую ведьму к полу её же палкой, как поганую муху лучинкой, но...
"Эльфы не чинят насилия над женщинами!"
Эта странная фраза, прозвучавшая в моей голове, остановила мою руку, и я, рыча, оскалившись, как зверь, отбросил прочь обломок.
Я не хотел быть с этими людьми, которые легко убивают тех, кто им чужд и не нужен.
Значит, я не должен им уподобляться ни в чем.
— Живи, старая ведьма, — произнес я.
Затем я вывалился во двор. Яд давал о себе знать — я не мог стоять на ногах, и до кустов, в которых хотел укрыться, я полз на брюхе, как ящерица или змея. Старуха, боязливо выглядывающая из дверей и наблюдающая за мной, все так же молчала, но мне казалось, что весь мир грохочет, орет, шумит, и смех, мой страшный чужой смех, наполнял его и катался по небу, как камень по железной крыше.
Я дополз; в кустах сидела Гурка — в моих глазах образ её раскачивался, трясся, двоился и расплывался. Она нетерпеливо вертелась, но опасалась выдать себя, выйти из своего укрытия, помочь мне. Иначе старуха могла б посадить меня на цепь, и тогда побег отодвинулся бы на неопределенное время, если не на всегда.