Так я размышлял, когда ехал в двухколесном экипаже по дороге в Ричмонд. Мы с Раффлсом решили, что Ричмонд лучшее место на случай поисков загородного убежища, а добираться туда лучше всего в экипаже, который можно тщательно выбрать. Раффлс должен был написать на ричмондскую почту через неделю или дней через десять, и по крайней мере неделя была в моем полном распоряжении. С этим довольно приятным чувством я, удобно откинувшись на спинку, разглядывал себя в висящем немного под углом зеркале, которое я нашел ничуть не менее важным усовершенствованием в экипаже, чем резиновые шины. Я и правда был не таким уж неприятным молодым человеком, если только можно считать себя молодым в возрасте тридцати лет. Лицо у меня было самое обыкновенное, ни особым очарованием, ни выразительностью, которые так отличали лицо Раффлса, я похвалиться не мог. Но это отличие и было чревато опасностью, потому что впечатление, которое он производил, забыть было невозможно, а меня можно было спутать с сотней молодых людей, которых так много в Лондоне. Моралистам это может показаться невероятным, но мое тюремное заключение внешне никак не отразилось на моем облике, и я тешу себя надеждой, что зло, которое я совершил, никак не отпечаталось на моей физиономии. В этот день я сам удивился, каким чистым и свежим был у меня цвет лица, и даже слегка огорчился тем, насколько наивным казалось мое отражение в зеркале. Подросшие после затянувшегося отдыха усы цвета соломы несколько разочаровывали своими размерами, а в некоторых местах их просто требовалось нафабрить. Так что, разглядывая преступника, который однажды уже отсидел свое и неоднократно после этого заслуживал того же, только очень поверхностный или очень высокомерный наблюдатель мог бы вообразить, что замечает в моем лице признаки преступных наклонностей.
Во всяком случае, перед таким лицом не захлопывают двери первоклассных отелей без более явных на то оснований, и я, к полному своему удовлетворению, направил извозчика к гостинице «Звезда и Подвязка». Я велел ему также проехать через парк, хотя он и предупредил меня, что это будет намного дольше и дороже. Время было осеннее, и я подумал, что краски в парке должны быть чудесными. Раффлс научил меня ценить подобные вещи даже в разгар самого рискованного приключения.
Если я так подробно описываю, что чувствовал тогда, то только потому, что, как и всякое удовольствие, это было весьма недолгим. Я с большим комфортом разместился в гостинице, которая была настолько пустой, что я получил номер, достойный принца, и мог наслаждаться прекраснейшими видами (вполне в патриотическом духе) каждое утро, когда брился. Я совершал длинные прогулки по прекрасному парку, по лугам Хэма и Уимблдона, а однажды дошел даже до Эшера, где мне весьма убедительно напомнили об услуге, какую мы однажды оказали прославленному жителю этого прелестного края. Но почти идеальное убежище я нашел не здесь, а в Хэм-Коммон — одном из мест, которые Раффлс считал особенно желательными. Это был коттедж, где, как я после расспросов узнал, летом сдавались комнаты. Хозяйка, солидная матрона, обладавшая рядом явных достоинств, очень удивилась, услышав, что я хочу снять жилье на зиму. Но я давно заметил, что слово «автор», произнесенное с соответствующим видом, вмиг объясняло многие невинные отклонения в поведении или внешнем виде и убеждало несведущий ум пойти навстречу. Это был как раз такой случай. И когда я сказал, что могу писать только в комнате, которая выходит окнами на север, питаясь молоком и бараньими отбивными, да чтобы в холодильнике лежала холодная ветчина на случай ночного вдохновения, которому я был весьма подвержен, мои литературные наклонности перестали вызывать какие-либо сомнения. Я занял комнаты, заплатил по собственной инициативе за месяц вперед и смертельно затосковал, пока неделя не подошла к концу. Теперь Раффлс мог появиться в любой день. Я жаловался, что на меня никак не находит вдохновение, и при этом вдруг спрашивал: а точно ли баранина для отбивных из Новой Зеландии?
Трижды я безрезультатно наводил справки в почтовом отделении Ричмонда, а на десятый день ходил туда почти каждый час. Для меня не было ни слова, даже последней ночной почтой. И я, мучимый ужасными предчувствиями, тащился домой в Хэм, а на следующее утро сразу после завтрака уже снова был в Ричмонде. И снова для меня ничего не было. Выносить это больше я не мог — без десяти одиннадцать я уже поднимался по ступеням станции Эрлз-Корт.
Утро было премерзкое, длинные прямые улицы были окутаны плотной пеленой густого тумана, то и дело обдающего лицо влагой. И когда я свернул в наш переулок и увидел эти дома, как горы громоздящиеся по обе стороны, я почувствовал, насколько все же лучше жить в Хэме. У подъезда нашего дома стояла какая-то повозка, которую я принял сначала за фургон торговца, но, к моему ужасу, это оказался катафалк; у меня упало сердце.
Я посмотрел вверх на наши окна: шторы были опущены!
Я бросился к нашей квартире. Дверь у Теобальда стояла открытой — мне не пришлось ни стучать, ни звонить. Я увидел доктора в приемной, глаза у него были красные, и все лицо тоже было в красных пятнах. Он был одет во все черное — черный траур с головы до пят.
— Кто умер? — пролепетал я.
Его красные глаза еще больше покраснели, пока он взирал на мое непрошеное вторжение и выдерживал мучительно долгую паузу перед ответом.
— Мистер Мэтьюрин, — сказал он и тяжело вздохнул, как человек, проигравший сражение.
Я ничего не сказал. Я не удивился. Я уже несколько минут знал ответ. Нет, я опасался этого с самого начала, я интуитивно это чувствовал, но до конца отказывался поверить тому, в чем был так убежден. Раффлс умер! Значит, он действительно был болен? Раффлс умер, и его вот-вот похоронят!
— Отчего он умер? — Я старался сохранить все свое самообладание, к которому даже самые слабые из нас прибегают в случае настоящей катастрофы.
— Сыпной тиф, — сказал Теобальд. — В Кенсингтоне эпидемия.
— Он уже болел им, когда я уходил, и вы об этом знали и все равно постарались отделаться от меня!
— Дорогой мой, я был просто обязан иметь более опытную сиделку по этой самой причине.
Доктор Теобальд говорил таким примирительным тоном, что я сразу же вспомнил, какой он мошенник, и даже почувствовал какое-то смутное подозрение, не обманывает ли он меня.
— Вы уверены, что это брюшной тиф? — со злостью бросил я ему в лицо. — Вы уверены, что это не самоубийство или, может, вообще убийство?
Сейчас, когда я пишу это, я признаю, что в моих словах было мало смысла, они были сказаны в порыве горечи и диких подозрений, на доктора Теобальда они тоже произвели впечатление, он стоял передо мной весь ярко-красный — от тщательно уложенных волос до ослепительно белого воротничка.
— Ты хочешь, чтобы я выбросил тебя за дверь? — вскричал он, и я вынужден был сразу вспомнить, что пришел к Раффлсу как человек с улицы и, если бы не доктор Теобальд, мог бы таковым навсегда и остаться.