Выбрать главу

По смерти графа был уничтожен один его бег под Донским, и две китовые кости тогда же поступили в Московский университет: последние тоже уцелели от пожара 1812 года и сохраняются посейчас.

Граф А. Г. Орлов, как известно, знаменит также своими заслугами в деле российского коннозаводства – почин кровного коннозаводства и тесно связанного с ним скакового дела положен им в Москве в 1785 году.

Граф в этом году завел в столице публичные скачки на призы, ранее того выписал из Англии лучших скакунов и из Аравии – редких производителей. Известный знаток конского дела П. А. Дубовицкий говорит, что орловский рысак усовершенствован был графом по строго задуманному им плану, причем он доказал фактами, ссылаясь на другие заводы наших вельмож (и особенно на обширный Серебряно-Прудский завод графа Шереметева), имевшие те же богатые и разнообразные типы всех европейских и азиатских пород, что хотя они и производили весьма хороших лошадей, но не имели определенного типа, какой выработал граф Орлов, а потому все произведения этих громадных заводов исчезли бесследно.

Чрез искусное сочетание арабской и английской крови граф вывел и тип верховой лошади – такой тип, какой известен в лице его знаменитого Свирепого, который не гнулся под девятипудовым богатырем-вельможей, когда он, залитый золотом и бриллиантами, красовался на гуляньях в Москве, выезжая в пышных поездах с огромной свитой, составлявшею нечто среднее между восточною роскошью и средневековою торжественностью рыцарских турниров.

Проживая все царствование императора Павла I в Дрездене, граф и там удивлял немцев своими выездами; особенно любовались последние его кобылами Арфой и Амазонкой. Другие любимые его две лошади были Потешный и Каток: первую граф подарил князю Голицыну, а второй по наследству достался генералу Алексею Алексеевичу Чесменскому.

До самого нашествия Наполеона они не переставали по зимам спорить между собою на москворецком беге и, при всей своей старости, не встречали себе соперников. Граф, помимо лошадиной охоты, имел и псовую для истребления волков, тревоживших его табуны; граф сам вел собственноручно родословные своих собак; у него также были почтовые голуби, летавшие с письмами в его Хатунскую волость за 70 верст из Москвы.

Известны еще посейчас орловские бойцовые гуси, а также и орловские канарейки с особенным напевом. По рассказам, граф был необыкновенно хлебосолен и приветлив.

К его обеду ежедневно могли приезжать находившиеся в Москве дворяне, хотя бы с ним и незнакомые, но для этого они должны были быть в дворянском мундире. Если же приехавший незнакомый был в партикулярном платье, тогда граф спрашивал у него: «От кого вы, батюшка, присланы?», и когда незнакомец называл себя, тогда граф извинялся, что не разглядел, ибо по старости уже плохо видит.

Этим граф давал разуметь, что всякий, но только русский дворянин имеет право на его хлебосольство. По воскресеньям у него обедало от 150 до 300 человек.

Со смертью графа Алексея Орлова его Нескучное пришло в упадок. Дочь его, графиня Анна Алексеевна, была так потрясена потерей отца, что дала обет перед образом не знать уже более никаких светских удовольствий.

Узнав о кончине отца, она впала в обморок, в котором пробыла четырнадцать часов. Нескучное в тридцатых годах, по словам бытописателя Москвы, было таким местом, где порядочные люди боялись прогуливаться.

Сад Нескучного сделался сборным местом цыган самого низкого разряда, отчаянных гуляк «в полуформе», бездомных мещан, ремесленников и лихих гостинодворцев, которые по воскресным дням приезжали сюда пропивать на шампанском и полушампанском барыши всей недели, гулять, буянить, придираться к немцам, ссориться с полуформенными удальцами и любезничать с «дамами».

Вот как рисует там картину гуляющих Загоскин: «На каждом шагу здесь встречались с вами купеческие сынки в длинных сюртуках и шалевых жилетах и замоскворецкие франты в венгерках; не очень ловкие, но зато чрезвычайно развязные барышни в кунавинских шалях, накинутых на одно плечо вроде греческих мантий. Вокруг трактира пахло пуншем, по аллеям раздавалось щелканье каленых орехов, хохот, громкие разговоры, разумеется на русском языке, иногда с примесью французских слов нижегородского наречия: „Коман ву портеву требьян! бон жур! мон шер!“ и т. д.»

Изредка вырывались фразы на немецком языке и можно было подслушать разговор какого-нибудь седельного мастера с подмастерьем булочника, которые, озираясь робко кругом, толковали между собою о действиях своего квартального надзирателя, о достоверных слухах, что их частный пристав будет скоро сменен, и о разных других политических предметах своего квартала.