Альберт Иванов
Старая немецкая сказка, или Игра в войну
повесть
КАКОЙ ОТЕЦ ЛУЧШЕ
Когда мне было десять лет, меня нередко спрашивали:
– Какой отец лучше, старый или новый?
– Новый, – отвечал я, что и ожидали от меня услышать.
Соседи были довольны моим ответом. Взрослым почему-то нравилось думать о людях плохо. Наверно, потому, что и сами хорошими не были.
Отец мой погиб в сорок первом, а мама вторично вышла замуж в сорок шестом.
– Новый обещал нас в Германию отвезти, – добавлял я для пущей убедительности, – голодуху переждать. Там всего полно.
А еще я так отвечал на эти дурацкие вопросы, потому что так чувствовал себя безопаснее, что ли, защищенней. Это я на всякий случай прикидывался совсем малолетним, более глупым, чем был на самом деле. А ведь я уже перешел в четвертый класс.
Теперь у меня был отчим – старлей, старший лейтенант. Он служил в
СВА, в советской военной администрации в Германии. Тогда наши войска назывались там оккупационными, и ничего плохого в этом названии мы не видели. Одно дело немцы – оккупанты, другое – мы.
Отчиму было тридцать три года, как и маме. Он, конечно, не был таким красивым, как мама, но выглядел ничего: по тем временам высокий – метр семьдесят пять. Блондинистый, серые глаза. Ну что еще?
Разговорчивый, улыбчивый. Читал только детективы. Любил повторять:
“Я голову до Берлина донес!”
А родного отца я не помнил. Мне было всего четыре года, когда началась война. Я вроде бы его и вспоминал иногда, но, вероятно, по рассказам мамы. Лучше не будем об этом. Ушло, как смыло, хотя что-то и грызло иногда пока еще малую память.
В ПУТЬ
И вот мы поехали к старлею в Германию. Жуткую и таинственную.
Старлей оформил и прислал все нужные бумаги на выезд семьи, мама побегала у нас в городе по разным учреждениям, и окончательное разрешение было получено. Кстати, я там и учиться буду, есть русская школа для детей военных.
Когда наш литерный поезд прогрохотал по железнодорожному мосту через
Оку, я весело оглянулся на наш город. Вон моя школа, а вон – мамина школа, где она работала учителем истории. Нашего низкого дома, где осталась бабушка – мамина мать, не было видно. Выше всего вздымался давно заброшенный храм Богоявления, что был напротив горкома. Отсюда он казался беленьким, обустроенным, целехоньким и, красуясь, долго не пропадал из виду.
Затем – Москва. Потом – переезд границы с Польшей. Мимо, мимо, воспоминания!..
С нами в поезде ехало много военных, возвращающихся в Германию после побывки дома. Они дымили папиросами, громко говорили и хохотали. В нашем плацкартном вагоне были и другие жены с детьми, ехавшие к мужьям. Они сидели смирно и тихо одергивали своих ребят.
Поначалу я с любопытством глазел в окно на польскую заграницу. Но потом, устав, глядел уже равнодушно. Бедные поля, одинокие крестьяне с лошадьми и сохой, скромные домики. Тоскливое однообразие… Зато на остановках – а их было немало, даже просто в поле, – начиналась бешеная суета. Невесть откуда набегал крикливый торговый люд.
Особенно много предлагали сала. Огромные оковалки, пласты, шматы толщиной чуть ли не с мельничный жернов. Торговцы, отпихивая друг друга, толпились у тамбуров и у каждого открытого окна. Брали они любые деньги: польские, советские, немецкие.
Вскоре появлялись полицейские – сельская полиция, как объяснил маме словоохотливый офицер – и разгоняли торгующих. Поляки нередко кидали сало прямо в окна и спешили за тронувшимся поездом, протягивая руки и рассчитывая что-то получить за свой товар. А то и просто избавлялись таким образом от сала, чтобы не арестовали за торговлю продуктами.
Помню, один наш дюжий сержант, держа на обеих руках, как поленья, до подбородка, ломти и пласты сала, которые ему насовали испуганные поляки, двигался под нашими окнами ко входу в вагон. А за ним семенил, хватая его за рукав, хлипкий полицейский. “Пан офицер! Пан офицер!..” – умолял он. Наш добытчик с трудом вертел шеей и отпихивался могучим локтем: “Сдать?.. Ты кому приказываешь? Я вашу
Польшу освобождал!” Дружные руки своих уже на ходу втащили его в тамбур вместе с салом. “Во, сколько мне задарма навалили!” – хвастался он.
– У поляков с этим строго, – пояснял маме попутчик. – Лучше сбросить товар кому угодно, чем попасться.
Запах сала закупорил весь вагон. Многие набрали. И много.
Да-а, столько еды я никогда не видел!
ПОД ЛАВКОЙ
Ночью в Польше постреливали. У окон никто не маячил, а в тамбурах курили, пряча огонек папиросы в ладони. Всем детям приказали лечь под лавки. Девчонки послушались, а мальчишки было заартачились. Но когда вдруг грохнуло в одно из окон и появилась дырка от пули, ребята дружно ринулись вниз. Мне попался сосед-одногодок, как потом узналось, он ехал в тот же немецкий город, что и я. Под зловещий свист ветра в оконной дырке мы утрамбовывали друг друга, стараясь забраться поглубже. Мальчишке удалось закрыться мною, зато мне было легче дышать, я остался с краю. Там, под лавкой, мы и познакомились.
Его звали – Витька.
Между прочим, когда мы наконец оказались в Германии и нам велели вылезать и ехать спокойно, мы все дружно отказались. Если уж в
Польше стреляют, считали мы, то в Германии и подавно. Военные смеялись над нами, уверяя, что немцы – народ послушный: раз капитулировали, значит, теперь все, порядок. Мы не верили. Мы боялись немецких партизан, которых не было. И нас оставили в покое.
Иногда мы, конечно, вылезали на свет Божий, но потом снова прятались в обжитом месте.
Помнится, когда мы стояли утром еще на границе с Германией, я выглянул в окно. Там, прямо за соседними путями, ведущими обратно, домой, я увидел что-то странное. Несколько человек в тупике перрона возились с какими-то ружьями: доносился въедливый скрип сверла.
Ружья были удивительные – трехствольные.
– Третий ствол дырявят, нарезной, – пояснил словоохотливый попутчик маме, видать, она ему понравилась. – Ружье-то охотничье, два ствола
– гладкоствольные, а третий, под ними, на крупную дичь. Его просверливают, чтобы нельзя было из него стрелять, иначе в Союз не пропустят.
Ну, на Германию мы все выбрались посмотреть. Первый же город не особо запомнился. Серые улицы, медные купола башен с зелеными потеками, чахлые огородики.
Мы ехали по Германии, и все напоминало о войне. И воронки от бомб, и облезлые дома с чумазой разбитой черепицей, и железнодорожные станции с пробоинами в навесах над перронами. Дежурные на станциях зычно кричали: “Абфарен!” – отправление. На дорогах – наши военные регулировщики, машины-полуторки, легковые “виллисы” и огромные
“студебеккеры”.
И все-таки их сельская местность резко отличалась от нашей, нигде не было убогих глинобитных домов под соломенными крышами, вросших в землю. Повсюду виднелись шоссе, а не разбитые проселки. Еще дома мы слышали от солдат и не верили, что дороги в Германии обсажены фруктовыми деревьями и никто не трогает ни груш, ни яблок, ни вишен.
“Такого и быть не может! – считали мальчишки. – Здорово врут!”
А тут мы с Витькой увидели все сами.
– А почему никто яблоки не рвет? – спросил я у нашего разговорчивого попутчика.
– Запрещено, – коротко ответил он.
Это меня не убедило. Мало ли что запрещено!
Теперь, оглядываясь назад, понимаю, что многое вокруг я тогда увидел по-взрослому. Чем дальше из России на запад, тем богаче становился вид деревень и городов, несмотря на развалины. Русские села, украинские, польские, немецкие… Даже уцелевшие украинские хаты выглядели лучше российских халуп. Про Германию и говорить не приходится, хотя и по ней прокатилась война. И невольно мелькала мысль: “Вон как у них! И ружья охотничьи – трехствольные. Чего ж они к нам полезли – в нашу бедность?” И разгоралась ненависть.