Выбрать главу

Надо… Надо… И болят ноги, и болят руки. Но надо жить. Надо.

…Егор проснулся чуть свет — ни Наташи, ни Федора. Он крякнул, чтоб не выругаться вслух; поднялся с трудом, как тогда, в Смоленском лесу, и побрел к берегу. Лодки на берегу не было. Прислушался. Где-то за мысочком ударяют по воде весла. Егор поднялся на каменистый увал, оставшийся от прежней Игнатовой горы. Глядит: Наташка его и Федор сидят рядком в лодке; у каждого из них по веслу. Изредка они ударяют ими по воде — нехотя, с ленцой, а свободными руками обняли друг друга за плечи и не поймешь — то ли она его целует, то ли он ее.

— Я вам! — крикнул с берега Егор и шутя погрозил ребятам.

— Пап, мы подпуска ищем… — отозвалась Наташа.

Искали, искали — да и доискались!

Свадьбу играли в самый сенокос. Егор с горя пил три дня. Дарья плакала. А спустя неделю после свадьбы и дочь, как в свое время сыновья, выпорхнула из отцовского гнезда. Не куда-нибудь, не за сотню верст уехала, а на самый аж Дальний Восток.

Так и остались Егор и Дарья на старости лет вдвоем.

16

Прилетал скворец. Приезжали дети. Пахал Егор землю, сеял, убирал хлеб.

И не заметил Егор, как прожил жизнь…

Однажды, как всегда, ранней весной, прилетел Ворчун. День-другой хлопочет возле скворечни — нет, не видать нигде хозяина. Поначалу скворец не обратил на это особого внимания. Разные бывают весны: может, нынче раньше обычного в поле выехали или в мастерских на ремонте машин занят, решил про себя скворец.

Ворчун осмотрел поля. В полях еще лежал снег, и только на увалах и прибрежных откосах чернели проталины. Нигде еще не пахали и не подкармливали озимых. Егоров трактор, всегда чистый и прибранный, стоял поодаль от мастерских, у самой арки, оставшейся от церковной ограды. Капот у него был весь засижен воробьиным пометом; в открытой кабине белел снег. Одно колесо было спущено; скособочившись, машина стояла в стороне от других и казалась забытой всеми и заброшенной.

Ворчун забеспокоился. Наутро, прилетев чуть свет к своей скворечне, он уселся на самую вершину тополя и стал поджидать Егора. Но хозяин за все утро так ни разу и не показался на крыльце избы. Не появился на крыльце и не сел на скамеечку в саду; не раскурил самокрутку и не сказал свое обычное: «A-а, прилетел, разбойник!»

Несколько раз во дворе появлялась Дарья. Достала из погреба кошелку с картошкой, помыла клубни, вернулась в избу, затопила печь. Дарья, постаревшая, сгорбившаяся, в стоптанных подшитых валенках, казалась печальной и чем-то озабоченной. Двигалась она бесшумно, осторожно. Промелькнет, словно тень, — торопливо, не глядя по сторонам, — и снова в избу. Ее не радовало ни солнце, ни капель, ни гомон птиц. Завидя Дарью, Ворчун, обрадованный, начинал петь и щелкать клювом. Он старался хоть чем-нибудь обратить на себя ее внимание. Но Дарья была настолько занята своими мыслями, что не замечала Ворчуна. Она, казалось, не слышала ни его пения, ни посвистывания, так похожего на свист Егора. За все это время Дарья ни разу не подняла головы и не посмотрела на скворца. Не посмотрела, и не улыбнулась, и не помахала ему рукой, как она делала всегда, завидев его.

Скворец расстроился пуще прежнего. Чуткий ко всему, что свершалось в жизни семьи его хозяев, он стал приглядываться, сравнивая быт и порядок теперешний с порядком в недалеком прошлом. И очень скоро Ворчун отметил про себя какую-то небрежность, вернее — запущенность во всем хозяйстве. Обычно к весне, когда он прилетал, хлев, где стояла корова, был уже очищен от навоза. Кучки его — с желтой, еще не успевшей за зиму перегнить соломой — аккуратно сложены были вдоль всего огорода. Возле этих куч копошились грачи и куры; да и сам Ворчун любил полакомиться красными червяками, которых немало было в теплом, неуспевающем замерзнуть даже за ночь навозе. Теперь навоз почему-то не был вывезен в огород; большая разлатая куча его высилась возле коровника. Но она не парила, как всегда, на солнце, а прикрыта была толстым слоем снега. Выходило так, будто Егор заленился и давно не чистил хлев. Как-то Ворчун, осмелев, заглянул в окошечко, в которое выбрасывали навоз, и увидел, что коровы в хлеву нет.

И еще отметил про себя скворец, что во дворе недоставало многих тропинок, которые были тут всегда. Не было почему-то дорожки в омшаник, где стояли ульи с пчелами. В это время, ранней весной, Егор, бывало, в день-то раза три-четыре заглянет к пчелам. Все беспокоится: как перезимовали? да живы ли матки? да не надо ли подкормить пчелок перед вылетом? Бывало, на тропинке, ведущей в омшаник, полно окурков; пока ходил зимой хозяин — бросал, а по весне растает снег — и остатки «козьих ножек» белеют на зеленой мураве. А теперь не было видно Егоровых следов к омшанику, и окурки не белели, и сам этот сарай с низким, в одно оконце, срубом, с горбатой крышей, засыпанной сверху землей, казался забытым всеми. Только ленивые куры, сбившись в кучу, жмутся к стенке сруба с южной стороны, роясь в оттаявшей земле и выбирая блох из пуха.

Заметил также Ворчун, что не было и еще одной тропинки, а именно — тропинки к навесу, где Егор мастерил бабам столы и табуретки. Видно, давно не брал хозяин в руки рубанка и топора. Сиротливо висело ведерко, с которым Егор ходил на рыбалку; на конце удилища, торчавшего из-под навеса, по утрам, отогреваясь на солнышке, сидели воробьи.

Все, что усмотрел Ворчун, очень беспокоило и настораживало его. Не случилось ли беды какой с Егором? Но скворец, хоть он был и великий мастер подражать, не мог все-таки говорить по-человечески. Он не мог окликнуть Дарью, чтобы она остановилась и рассказала ему о том, что случилось с хозяином. А на пощелкивание и на тоскливый взгляд его она не обращала внимания.

Инстинкт жизни у скворца сильнее, чем у многих других птиц: поволновался, поволновался Ворчун да и перестал. Одолели его заботы. Надо было готовить скворечню: вытряхнуть из нее мусор, который натаскали за зиму воробьи, продезинфицировать пахучими травами и листьями, наносить новых веток, сухой травы; потом позвать подругу, чтобы она осмотрела их будущее жилье. Одним словом, начинались хлопоты.

В этих хлопотах, в заботе о корме, в любви, которая из-за ранней и дружной весны подступила к нему раньше, чем в молодые годы, Ворчун не заметил, как промелькнул апрель.

В самом начале мая приехали Егоровы сыновья. Да не одни, а с женами и внуками. Объявилась и дочь Наташа с мужем, и на Егоровом подворье вновь стало оживленно. Внешне все было так, как всегда, когда на праздники приезжали сыновья. Обрадованный этим оживлением, скворец с утра садился на яблоню, что росла возле окна террасы, и щелкал, и пел, подражая то свисту иволги, то щелканью перепела, то щебету ласточки. Ворчуну казалось, что вот-вот на крылечке появится сутуловатая, приземистая фигура Егора. Хозяин выйдет на крылечко, постоит, завертывая самокрутку, потом, закурив и затягиваясь горьковатым махорочным дымом, не спеша спустится по ступенькам и пройдет в сад. Он сядет на свою любимую скамеечку под развесистой, цветущей рябиной и прислушается: не поет ли скворец? А Ворчун — тут как тут! — запоет, подражая соловью, под самым его ухом: «тьют-тють-тю!..» И Егор, щурясь от яркого солнца, отыщет взглядом своего любимца и скажет радостно: «A-а, жив, проказник. Ну, здравствуй!»

Но Егор, против ожидания скворца, так и не объявился на крылечке. Очень скоро Ворчун заметил, что хоть и съехались все Егоровы дети и внуки, хоть с их приездом и стало оживленнее на дворе, однако оживление это было совсем иным, чем прежде. Сыновья ходили молчаливые, словно пришибленные. Выходя в сад, они не любовались ни обильным цветением яблонь, ни солнцем, ни его, Ворчуна, пеньем. Они садились на скамью, где любил по утрам сиживать отец; молча курили, вздыхали; потом, словно по уговору или команде какой, мяли подошвами ботинок наполовину выкуренные папироски и спешили в избу.