Дарья копала картошку. Соседи давно уже вырыли, убрались, а ей одной не под силу. Ждала приезда сыновей. Они приехали вчера — и не на побывку, как всегда, а только на выходной и потому очень спешили. С картошкой спешили еще и оттого, что вот-вот должны были ударить морозы, а ее надо выкопать, перебрать, ссыпать в мешки, потом найти на стороне машину, погрузить на нее мешки и отвезти в город.
Дарья жаловалась детям, что прихварывать стала часто. Трудно ей тут одной: случись что — воды некому принести. Сыновья решили взять Дарью с собой в город, а избу на зиму заколотить.
И теперь они спешили — надо было со всеми этими делами управиться засветло. Иван вырывал клубни, Дарья выбирала их, а Анатолий относил кошелки под навес. Герасим Деревянкин и его жена перебирали картошку: получше, покрупнее которая, ссыпали в мешки. Это для горожан, а те клубни, что помельче, отгребали в угол. Это тут останется, на корм поросенку.
Недаром говорится: нужда — погонялка. С картофелем управились даже раньше, чем думали. Только управились вот она и машина; председатель колхозную полуторку дал. Шофер сказал, что это все из уважения к памяти Егора. «Вам, горожанам, не дал бы, — пояснил водитель. — Но Дарья просила. Хозяин не мог отказать. Только давайте махнем скорей, я тоже спешу».
Анатолий стал грузить картофель, а Иван, старший, понатаскал целую гору тесин-коротышек из-под навеса, приберегаемых отцом к какому-нибудь делу, и стал ими заколачивать окна. Он заколотил оба окна с улицы; потом те, что выходили во двор, от соседей, и, перекурив, вышел в сад, чтобы забить последнее окно, из кухни. Окно, выходившее в сад, было очень высоко — с земли не достать. Иван сходил под навес, принес лестницу, взобрался на нее и, стуча по гвоздям обухом топора, заколотил досками и это последнее окно.
Егорова изба, светившая некогда своими окнами на все три губернии, разом ослепла.
Возвращаясь к сараю с топором в руках и лестницей на плече, Иван ненароком взглянул на тополь и увидел на нем старую скворечню.
Скворечня была укреплена на длинном березовом шесте. Шест задубел, высох за долгие годы на солнце. Он был приставлен к тополю, прибит гвоздями и привязан к стволу проволокой, чтоб не повалило ветром. И хоть шест был прибит и привязан, но ветер и время сделали свое дело: жердина скособочилась, накренилась, и старая, почерневшая от осенних дождей скворечня гляделась летком не в небо, а в землю.
Глянул Иван на скворечню, остановился. «Упадет еще! — подумал он. — Ненароком пришибет кого».
Никому ни слова не говоря, он приставил к тополю лестницу и, взобравшись на нее, со всего маху ударил острием топора по шесту.
Ворчун, сидевший на крыше скворечни, заволновался, перелетел на соседнее дерево и закричал громко и тревожно.
Сухая жердина, задубевшая на солнце, не очень-то поддавалась. Иван, ожесточаясь, рубанул во второй и в третий раз.
Скворец метался возле скворечни, крича отчаянно и неистово. Привлеченная его криком, из-под навеса вышла Дарья.
— Иван! — окрикнула она сына. — Чего это ты придумал? Или скворешня тебе мешала?
— Так старье все! Упадет, пришибет какого-нибудь пацана — отвечать придется.
Он ударил еще раз — со всего маху. Раздался треск. Жердина хрястнула, наклонилась и, увлекаемая тяжестью скворечни, стала медленно падать вниз. Следом за ней на землю полетели не успевшие опасть листья.
ЗА КОСОГОРОМ
1
Тетя Поля вышла из сеней и, повязывая на ходу черный платок, побежала по проулку.
— Пелагея Ивановна! — окликнул ее Тутаев, сидевший в тенечке у крыльца. — Чего это вы повязали черный платок — или кто-нибудь умер?
Пелагея Ивановна остановилась и, все еще продолжая затягивать концы платка сухими, плохо гнущимися пальцами, посмотрела на своего дачника. По этому взгляду Тутаев понял, что она не заметила его, когда проходила мимо.
— А вы разве не знали? Да Аграфена, Американка-то наша… — как всегда, торопливо и нараспев заговорила тетя Поля.
Американкой в Епихине прозвали Аграфену Денисову. Прозвали давно, еще в самом начале тридцатых годов, когда ее — грамотную и разбитную бабу — епихинские мужики выбрали председателем только что созданной артели. Рассказывали, что в ту пору, агитируя за артель, она без конца склоняла это слово — Америка: де, объединившись в артель, епихинцы разом догонят и перегонят эту передовую капиталистическую страну.
Тутаев не знал Аграфену такой молодой и деятельной. Лет семь назад, когда он впервые приехал в Епихиио, Аграфена Денисова была уже древней старухой. Жила она одиноко в кирпичном, мрачноватом с виду доме, похожем на монашескую келью. Несмотря на то, что Аграфене было под девяносто, она носила воду с речки, косила траву козе и овцам. Неделю назад Тутаев видел старуху в огороде — она окучивала тяпкой картофель. И вот — нежданно-негаданно свалилась.
— Ах, как жаль! — воскликнул Семен Семенович. — Славная была старуха.
— Да чего уж! Аграфена свое пожила! — сказала тетя Поля и, повернувшись, скрылась за кустом бузины, росшим с угла проулка.
Тутаев прислушался.
Урчала где-то машина; мычал привязанный на поляне телок; из соседней половины — от Митьки, где остановились шоферы из киносъемочной группы, приехавшей неделю назад, — доносилось посвистывание транзисторного приемника и обрывки чужой речи. Чей-то, кажется Галин, голос без конца напевал одно и то же: «Если друг оказался вдруг…», «Если друг оказался вдруг…» И снова: «Если друг оказался вдруг…»
Ни плача, ни бабьего причитания — без чего не обходятся ни одни деревенские похороны — не слыхать было, и Тутаев успокоился. Не его дело: умерла старуха — старухи и похоронят. Семен Семенович уселся поудобнее и, смежив веки, подставил лицо солнцу. Тепло было приятно. Весь май стояла прохладная погода, и лишь в последние дни потеплело.
С проулка доносился запах поскотины и разморенных жарой лопухов.
Рядом послышались чьи-то шаги.
Тутаев открыл глаза.
Из-за плетня, делившего пополам хозяйский огород, показалась сутуловатая фигура Митьки. В белой рубахе, в наглаженных брюках Митька выглядел по-необычному празднично.
— Привет! — Митька хотел пройти мимо, но, подумав, остановился. — Мать-то где — в избе али в огороде копается?
— Бабку Аграфену хоронить побежала.
— А-а! — протянул Митька и, ухмыльнувшись, добавил безо всякого перехода: — Семен Семенч, дайте трешку взаймы! Я вам должен сто шестьдесят четыре ведра, а дадите трояк — ровно двести будет.
Тутаев недовольно повел плечами, как бы говоря: а пошел ты к этакой матери! Мало ли я передавал тебе трояков? Однако, подумав так, Семен Семенович промолчал, не возмутился вслух.
Митька носил им воду — снизу, из речки, и Тутаеву не хотелось ссориться с ним. Семен Семенович достал из бокового кармана пиджака кошелек и стал рыться в нем, отыскивая нужную бумажку.
И пока Тутаев рылся в кошельке, Митька, как бы извиняясь за свою просьбу, говорил:
— Старшой обещался приехать, ну, сами понимаете, надо припасти к встрече. Думал — у матери перехвачу, а ее дома нет. Да вы, пожалуйста, не беспокойтесь, Семей Семенч! Хотите водой отплачу, а если сумлеваетесь, то в пятницу наличными верну. Я нанялся к киношникам. Сначала избу ставить — вместе с братьями Кубаркиными. А потом играть буду, заместо актера.
— Играть? — переспросил Тутаев.
— А что вы думаете: не сумею? Если я захочу — я все умею!
— Что снимать-то будут? — спросил Тутаев, подавая Митьке трешку.
— Свадьбу! — Митька сунул бумажку в карман. Ему уже невмоготу было, но он ради приличия постоял еще минуту-другую. — Жених и невеста — актеры, а все остальные — из местного населения. Я записался ряженым. По пятерке за сеанс. Грандиозно! Так что вы, Семен Семенч, не беспокойтесь.
— Да я не беспокоюсь. Галя-то дома сегодня? У нее выходной, что ли?
— Обедать прибежала.
— Вы опять в разводе?
— Ну нет! Наоборот, полное согласие и всепрощение. Но у нее перед получкой тоже пусто. Рублевку оставила утром, так мы с Колькой Котовым уже раздавили бутылку портвейна.