Выбрать главу

Уходит, покачивая грязными серыми бедрами и серой тряпкой в правой руке. Подходит к другому столику, вытирает его, обернулась, смотрит тупо и вздорно в мою сторону. Тут я окончательно раздражаюсь, сваливаю на поднос посуду, иду к окошку посудомойки, ставлю поднос на столик у окошка, останавливаю взгляд на реденьких усиках мойщицы с красными по локоть руками, делаю два шага спиной, поворачиваюсь и крупно, грубо шагаю в туалет и затем выхожу на улицу.

Тем же крупным шагом возвращаюсь, но не хочется.

Подхожу к женщине с тряпкой. Говорю. Рот парализован. Губы не растягиваются до конца. Муторно мне говорить с женщиной глупой.

– Вы кого-нибудь, кроме себя, замечаете в этом мире?

– Не волнуйтесь, любезный, тебя замечаю.

А я вижу перед собой лицо с широкими черными бровями и рыжие волосы, нос с горбинкой. А вчера в автобусе видел женщину с рыжими волосами и сумасшедшим котом на коленях.

Она кивает и машет тряпкой. От тряпки пахнет.

Потом она отпросилась с работы и пошла переодеваться.

Уже в вагоне метро я рассмотрел свою бабу пристальнее и внимательнее. Юбка, на размер меньше, чем требуют того гладкие, упругие, похожие на две пиявки ноги в черных чулках. Она хороша: тронутая морозом ранней спелости, слегка раненая пламенем забав, остывшая кожа лица. Мы едем к ней, но она сказала, что сегодня она не может быть со мной, но у нее есть дома великолепный вишневый ликер.

Мы пили вишневый ликер, разговаривали, я рассматривал портреты, облепившие стены комнаты с высокими метра четыре потолками.

Люди на портретах были разного возраста и пола, а глаза у всех синие-синие. Один портрет меня вверг в уверенную непреодолимую дрожь: моя женщина с морщинками у рта, изображена до пояса, в красном свитере, на месте сердца череп с костями, на голове корона, по сторонам стоят собаки.

– Кто рисовал и, где собаки? – Спрашиваю, совершенно уверенный, что собаки и художник живут в одном, этом доме.

– Чуть позже, – говорит она. – Послушай, я расскажу свою историю, история трагична и мила.

Лицо ее, освещенное снизу, будто в желтой маске.

Я закончила медицинский институт пять лет назад. Работала в психбольнице. Специализировалась на шизофрениках. Они раздражали меня, но были несчастными людьми. Когда это случилось впервые, я заперлась в кабинете и плакала. Я плакала, может быть, в течение полугода, а затем, одному, наивному и правдивому, под два метра ростом, ввела дополнительную дозу лекарства, он сделался покойнее, правда, срок пребывания гиганта в лечебнице пришлось вначале продлить, а затем…

– Но, если бы узнали другие о твоем поступке, они бы тебя убили, или же втолковали бы что-нибудь длинному.

– Длинный совсем не соображал. И остальным я увеличила дозу. Я продолжала увеличивать дозу, ждала, что кто-нибудь, наконец, умрет, но они все жили и были спокойнее и глупее с каждым увеличением. Я прибавляла дозу в тайне от всех. Я уже подумала, что мое изобретение – прекрасное средство борьбы с индивидуальностью шизофреника. То есть, я подумала, что нашла способ лечения этих людей.

– Но все же, ты боялась?

– Боялась, и может еще и потому продолжала увеличивать дозы…

Сейчас я впервые подумал о женщине.

– Стерва! Скотина!

– Независимо от социального положения, пола, возраста они все вели себя одинаково. Никто не отличался ни от кого. Я их любила, а из страха дозу увеличивала. Ведь, они могли не понять моей любови к ним, или не успеть осмыслить, как убили бы меня, стоило им на время прозреть.

Тошнит. Но вспоминаю Бодлера: «Поэт пользуется той, ни с чем не сравнимой привилегией, что он может по собственному желанию быть и самим собой, и кем-то другим…»

Что же дальше? Она странно противна, но в ней чувствуется благородство. Мне симпатичны ее церемонность и стойкая манера отзывчивости мягкотелого, но высшего существа, и фамилия Сухово-Оболенская. Широкий рот и бесконечной доброты глаза.

И разные мужские мысли, образы возникали во рту, груди, паху. И приоткрылась дверь, и распахнулась. Вошла морщинистая старуха, одновременно похожая на рыбу и крысу, что-то шепчет, плечи ее охватывают зеленые лямки, кажется за спиной маленький зеленый рюкзачок. Впереди старой бежали две собаки, но странно бежали. Под брюхом коричневой собаки охотничьей породы бежала черная с рыжими подпалинами такса.

– Большая – Гелла. Такса – Дик. – Сказал чей-то голос.

Старуха включила верхний свет.

Старуха – мать. За плечами в рюкзачке она носит керамическую голову Гомера, она показала мне голову. Старуха – художник этих настенных картин с синими глазами, и мать этой, рядом, ненасытной, продолжения коровы.

Устал так, что голова разрывается в своих пределах, и более всего устал от тщетности. Никак не могу понять, стерва перестала быть стервой, когда ушла из лечебницы, или же стерва – это ее сущность?

Нет, не усну.

Я встал, собрался и вышел на улицу. Иду, смотрю от холода на ноги.

Поздняя ночь. Над головой тучи и Луна. На предметах дикий и вольный фиолетовый отсвет.

Посередине проспекта под фонарем стоял человек и курил. Я подошел, мы заговорили, то есть я заговорил.

– Вы, что, будете стоять до утра?

Я был уверен, что у человека безвинные голубые глаза и, вероятно, зубные протезы, он шмурыгал чем-то во рту и пускал потоками слюну вдоль десен за щеками.

– Собственно, какое ваше собачье дело!

– Будь сдержаннее, дорогой!

Подбежала из темноты собака. У нее странные глаза.

Человек обрадовался, вздохнул, подошел к собаке, склонился почтительно и засипел.

Затем отбросил окурок, заложил руки за спину, пошел, не выпрямляясь, в сторону, из которой пришел я. Ушел человек старой судьбы.

А мы?

Я и пес на дрожащих ногах, пошли в любую сторону. Всюду шумят листья, как шаги, трутся на всем асфальтовом пространстве города, зовут к себе. А, псу, наверное, ничего не кажется.

Забрызгал дождь.

Я, кажется, понял, как появился человек! Так же, как и дождь появляется. Вместе с псом мы зашли в подъезд.

Вспоминаю и обдумываю рассказанное этой, теперь прошлой стервой. Как известно, прошлое вечно.

Врачиха делала благо и гнусность сразу?

Со стороны нравственного закона внутри нас, она отвратительна (или права), по нравственному закону снаружи, она добра (или омерзительна, злодейка). А, старые, старые, с каким явным удовольствием они чихают, кашляют, храпят – да, да! по той же причине, от нежелания себя удерживать. А в детстве мы не умеем себя удерживать. От того, старость и детство схожи. Старость и детство схожи с сумасшествием. Все три сущности происходят от нежелания и неумения себя удерживать. Я видел строки, написанные 94-летним В. Шкловским, так пишет средний человек, пребывая в глубоком опьянении. Старики наслаждаются своей слабостью!

Черные шторы на окне стали темно-синие и продолжают неотвратимо синеть.

Да! толпа пинает трупы! И, если бы не старики, сумасшедшие и дети – никто бы не задумывался о последствиях и возможностях своей судьбы. Слава! сумасшедшим, детям, старикам!

Последние слова я прошептал на ухо собаке, когда присел на корточки, и обнял собаку за живот. Когда вставал, в правом кармане зашуршало. Вспомнил: записка, найденная на полу в кафе «Лира» у столика, за которым сидел Виктор.

Сажусь на полу под лампочку «по-турецки». Рядом пес устраивается. В исподнем жидком свете зеленые буквы.

Виктор рассказывает.

Мне двадцать пять лет. В восемнадцатилетнем возрасте я побывал в психбольнице. Я был призван в армию, но мать лежала при смерти, и призывная комиссия была вынуждена приостановить мой призыв, мне дали отсрочку. А военный из комиссии, доверительно шепнул при этом мне на ухо.

– Скорее умерла бы, правда!

Я переспросил.