К очеркам Дорошевича о театральной Москве и следует подходить с этой стороны. В них много наблюдательности, юмора, тонкой подчас иронии, иной раз промелькнёт нотка грусти, – и всего менее в этих очерках театральной эстетики, теории и поучительности. В своё время значительная часть этих очерков переживалась читателями совершенно так, как и само театральное впечатление от спектакля: новая реминисценция уже испытанного наслаждения. Художественные элементы очерков Дорошевича, разумеется, остались нетронутыми; всё остальное имело мало значения для него, и, следовательно, к этому и не должно предъявлять особенно строгих требований.
Я снабдил книжку несколькими примечаниями фактического свойства для того, чтобы уяснить поводы и причины некоторых очерков. Местами сделаны небольшие, сравнительно, сокращения, касавшиеся, главным образом, газетной злободневности, ныне утратившей всякое значение. В общем, я старался сохранить для читателей не только то, что писал Дорошевич о театральной Москве, но и самого его, потому что наиболее интересное в этой книге – сам Дорошевич, как журналист и литератор. Он – такая же блестящая эфемерида, как и театральное представление, и в своё время на своём месте, он так же волновал и увлекал читателей, как увлекали и волновали их театральные огни. Затем огни потухают. Остаются отражения и воспоминания. И мне казалось, когда я читал и перечитывал предоставленный мне издательством материал, что, размечая очерки Дорошевича, я составляю не только книгу «Старая театральная Москва», но и роман, или, если хотите, повесть, под названием «В. М. Дорошевич». Вот он юноша, почти мальчик; вот дебютант; вот славный и могущественный журналист; вот он отдёргивает занавес, и показывает читателям живописную и яркую панораму своих мыслей и чувств; вот он, чуть-чуть уставший, чуть-чуть пресыщенный, и вынужденный, силою своего положения, поддерживать блеск и достоинство фельетонно-королевского имени. Так идёт жизнь. Огни зажигаются и потухают; потухают и вновь зажигаются. Как в театре; с таким же успехом, как в театре; и так же преходяще, как в нём. Если читатель вынесет из чтения этой книги также и это впечатление, которое я так остро чувствую, то он одновременно прочтёт две книги, одну – о старой театральной Москве, другую – о блестящей бабочке газетного фельетона, летевшей на театральный огонёк. И как говорится у Malesherbe'a:
A всё-таки роза останется розой.
Уголок старой Москвы
I
В темном углу, заросшем паутиной, с тихим шорохом отвалился кусочек штукатурки. Разрушается старый дом. Разваливается. Жаль!
На днях, просматривая какой-то театральный журнал, я увидел портрет очень пожилого человека и подпись:
«Вейхель. Скончался такого-то числа».
Как? Умер Вейхель?
Осыпается дерево моей жизни.
Но неужели он был так стар?
Я заглянул в зеркало.
Печальная пора…
Когда зеркало говорит вам, как часы:
– Времени много.
С Вейхелем ушел один из последних «деятелей»:
– Секретаревского и Немчиновского театров. Где были такие театры?
В Москве.
Вам, молодые люди 30—35 лет, эти имена не говорят ничего. А вашим отцам они стоили много единиц по географии, по алгебре, по латыни и по греческому.
Это были любительские театры. Правда, очень маленькие. Театры-табакерки. Но настоящие театры!
С партером, с ложами, с ярусами, даже с галеркой, с оркестром, с пыльными кулисами, с уборными.
Секретаревский помещался на Кисловке, Немчиновский – на Поварской.
Это были, вероятно, когда-то, при крепостном праве, домашние театры господ Секретаревых, господ Немчиновых.
Теперь они сдавались под любительские спектакли – что-то рублей за семьдесят пять, за сто, с правом устроить две репетиции.
Только две!
Остальные устраивались по домам.
Потому что, – вы понимаете, – тут главное дело было, конечно, в репетициях.
Тогда Москва была полна любительскими кружками.
Публики не было. Все были актерами. Все играли!
В каждой гимназии было по нескольку любительских кружков.
Мы учились больше в Секретаревке и Немчиновке, чем в гимназии.
Роли распределялись:
– По особенностям дарования. Но и по тому: