Вот стихи Батюшкова, подражание Байрону, писанные им в чужих краях, и едва ли не последние:
а то стих не равен с прочими.
Кажется, так же легко было бы исправить и рифму в прекрасной строфе прекрасного перевода из Касти:
Вставить бы темный и огромный. Неисправная рифма как разноцветная заплатка рябит в глазах. Рифма и так уже вставка; так, по крайней мере, подберите оттенку к оттенке.
Умел же и осмелился же Верховный уголовный суд предписывать закон государю, говоря в докладе: «И хотя милосердию, от самодержавной власти исходящему, закон не может положить никаких пределов; но Верховный уголовный суд приемлет дерзновение представить, что есть степени преступления столь высокие, и с общей безопасностью государства столь смежные, что самому милосердию они, кажется, должны быть недоступны».
Тут, где закон говорит, что значат ваши умствования и ваши предложения? Когда дело идет о пролитии крови, то тогда умеете вы дать вес голосу своему и придать ему государственную значительность… А в докладе следственной комиссии не хотели и побоялись оставить вопль жалости, коим редактор хотел окончить его, чтобы обратить сострадание государя на многие жертвы, обреченные всей лютости закона буквального, но которые должны быть бы изъяты из списка, ему представленного, по многим и многим уважениям.
Как нелеп и жесток доклад суда! Какое утонченное раздробление в многосложности разрядов и какое однообразие в наказаниях! Разрядов преступлений одиннадцать, а казней по настоящему три: смертная, каторжная работа и ссылка на поселение. Все прочие подразделения мнимые, или так сливаются оттенками, что не различишь их! А какая постепенность в существе преступлений! Потом, какое самовластное распределение преступников по разрядам. Капитан Пущин в десятом разряде осужден к лишению чинов и дворянства и написанию в солдаты до выслуги, а преступление его в том, что «знал о приготовлении к мятежу, но не донес!» А в 11-м разряде осужденных к лишению токмо чинов, с написанием в солдаты с выслугой, есть «принадлежавший к тайному обществу и лично действовавший в мятеже».
Тургенев, осуждаемый к смертной казни отсечением головы в первом разряде, Тургенев, не изобличенный в умысле на цареубийство; зато и в шестом разряде осуждаемых к временной ссылке в каторжную работу на 6 лет, а потом на поселение – участвовавший в умысле цареубийства.
Еще вопрос: что значит участвовать в умысле цареубийства, когда переменой в образе мыслей я уже отстал от мысленного участия. И может ли мысль быть почитаема за дело? Можно ли наказывать как вора человека, который, лет десять тому, помышлял, что не худо было бы ему украсть у соседа сто рублей, и потом во все продолжение этих десяти лет бывал ежедневно в доме соседа, имел тысячу случаев совершить покражу и не вынес из дома ни полушки…
Что за верховный суд; который, как Немезида, хотя и поздно, но вырывает из глубины души тайны и давно отложенные помышления и карает их за преступление налицо! Неужели не должно здесь существовать право давности? Например, несчастный Шаховский! Что могло быть общего с тем, что он был некогда, и тем, что был после. И один ли Шаховский? Зачем так злодейски осуществлять слова? Мало ли что каждый сказал на своем веку? Неужели несколько лет жизни покойной, семейной, не значительнее нескольких слов, сказанных в чаду молодости, на ветер.