56
Карамзин говорил, что если бы отвечать одним словом на вопрос: что делается в России, то пришлось бы сказать: крадут. Он был непримиримый враг русского лихоимства, расточительности, как частной, так и казенной. Сам он был не скуп, а бережлив; советовал бережливость друзьям и родственникам своим; желал бы иметь возможность советовать ее и государству. Ничего так не боялся он, как долгов, за себя и за казну. Если никогда не бывал он, что называется, в нужде, то всегда должен был ограничиваться строгой умеренностью, впрочем (как сказано выше), чуждой скупости: напротив, он всегда держался правила, что если уж нужно сделать покупку, то должно смотреть не на цену, а на качество и покупать что есть лучшее. В первые времена письменной деятельности его, да и позднее, литература наша не была выгодным промыслом. Цены на заработки стояли самые низкие. Журналы, сборники, им издаваемые (Аониды и проч.), не представляли ему большого барыша и едва давали возможность сводить концы с концами. В молодости, в течение двух-трех лет, прибегал он, как к пособию, к карточной коммерческой игре. Играл он умеренно, но с расчетом и умением. Можно сказать, что до самой кончины своей он не жил на счет казны. Скромная пенсия, в 2000 руб. ассигнациями, выдаваемая историографу, не была для казны обременительна. Впоследствии времени близкие отношения к императору Александру, милостивое, дружеское внимание, оказываемое ему монархом, не изменило этого скромного положения. В отношениях своих с государем он дорожил своею нравственною независимостью, так сказать боялся утратить и затронуть чистоту своей бескорыстной преданности и признательности. Он страшился благодарности вещественной и обязательной. Можно подумать, что и государь, с обычной ему мечтательностью, не хотел придать сношениям своим с Карамзиным характер официальный, характер относительности государя к подданному. Впрочем, приближенные к императору Александру замечали не раз, что он не имел ясного понятия о ценности денег: иногда вспоможение миллионом рублей частному лицу не казалось ему чрезвычайным; в другое время он задумывался над выдачей суммы незначительной. Карамзин за себя не просил; другие также не просили за него, и государь, хотя и довольно частый свидетель скромного домашнего быта его, мог и не догадываться, что Карамзин не пользуется даже и посредственным довольством. Как уже сказано, Карамзин заботился не о себе. Но в меланхолическом настроении духа, к которому склонен он был даже и во дни относительного счастия, не мог он внутренне не думать с грустью о том, что не успел он обеспечить материально участь довольно многочисленного и горячо любимого им семейства. Провидение, в которое он покорно и безгранично веровал, оправдало эту веру и между тем поберегло бескорыстие и добросовестность его. Пока бодрствовал он духом и телом, обстоятельства не искушали его и не приводили в опасение быть в противоречии с самим собой. Только на смертном одре, и за несколько часов до кончины, получил он поистине царскую награду, возмездие за чистую и доблестную жизнь, за долгую и полезную деятельность и за заслуги его перед отечеством. Это была, так сказать, заживо, но уже посмертная награда. Оказал ее не император Александр, а в память его достойный и великодушный преемник его. Глубоко, умилительно растроганный подобной милостью, Карамзин остался верен правилам и убеждениям своим: он находил, что милость чрезмерна и превышает заслуги его. Последние строки, написанные ослабевшею и уже остывшею рукою, рукою, которая некогда так деятельно и бодро служила ему, были выражением глубокой благодарности тому, кто прояснил предсмертные часы его. Он умирал спокойно, зная, что участь детей его обеспечена.
57*
При чтении записки Каподистриа нельзя не подивиться странной участи императора Александра, который в две эпохи царствования своего имел при себе и при делах приближенными людьми две резко выдающиеся национальные личности: Чарторийского и Каподистриа. Измены России не были ни в том, ни в другом, но у обоих в службе России был умысел другой. В переписке Чарторийского с императором, недавно изданной, видно, что он перед ним не лукавил. Везде говорит он, что всегда имеет в виду Польшу. Можно бы причислить к этим двум и третью личность не национальную, а либеральную, Сперанского. И он при государе был вывеска, был знамя, и всех трех удалил Александр от себя на полудороге. Впрочем, Сперанский был в самом деле только вывеска, и вывеска, писанная на французском языке, как многие наши городские вывески: «Tailleur Enremof de Paris» [портной Ефремов из Парижа] и тому подобные. В Сперанском не было глубоких убеждений. Он был чиновник огромного размера по редакционной части правительственных реформ, но, разумеется, с примесью плебейской закваски и недоброжелательства к дворянству. Эта закваска, эти бюрократические геркулесовские подвиги пережили его и воплотились в некоторых из новейших государственных деятелей. Ломку здания можно приводить в действие и не будучи архитектором. Из трех поименованных личностей Каподистриа, без сомнения, самая чистая и симпатическая. Он же за дело им любимое положил жизнь свою. Был ли он глубокий и великий государственный человек — это другой вопрос.