что же, вы послали это письмо к Тургеневу?» — спросил Тютчев. — «Нет, не посылал», — отвечал Чадаев. Это характеристическая черта. А вот и другая. Чадаев очень дорожил своим литографированным портретом и прислал Тютчеву десятка два экземпляров для раздачи в Петербурге и рассылки по Европе. Нашел же он человека для исполнения подобного поручения. Эти экземпляры, кажется, так и остаются нерозданными и нетронутыми. У беспечного посредника и комиссионера. Чадаев назначил один день в неделе для приема знакомых своих в предобеденное время, т.е. от часа до четырех, в доме, им занимаемом на Басманной. Туда с поспешностью и с нетерпением стекались представители различных мнении и нравов. Бывали тут и простые слушатели или зрители даваемых даровых представлений. Иные, чтобы сказать, что и они были в спектакле, другие потому, что сочувствовали развлечениям подобного лицедействия. Утренний салон или кабинет Чадаева, этого Периклеса, по выражению друга его, Пушкина, был в некотором и сокращенном виде Ликей, перенесенный из Афин за Красные ворота. Тут показывались иногда и приезжие из Петербурга, бывшие товарищи и сослуживцы Чадаева, ныне попавшие уже в люди, как говорится. Хозяин бывал очень рад и польщен этими иногородними посещениями. В положении своем, если не совсем опальном, то по крайней мере несколько двусмысленном, он, вероятно, доволен был показать москвичам, что и он что-нибудь да значит в возвышенных общественных сферах. Однажды, в день посещения одного столичного гостя, постоянный из туземных посетителей его приехал как-то позднее и уже не застал почетного гостя. «Что это вы так опоздали? — сказал ему Чадаев, — уже все почти разъехались». — «Как все? — возразил опоздавший гость, — у вас еще много». — «Да, — отвечал Чадаев, — но такой-то только сейчас уехал». «Выходка для нас, присутствующих, не очень лестная», — заметил Н.Ф.Павлов, рассказавший мне этот разговор. Много ходило по городу подобных анекдотов. Некоторая суетность, можно сказать некоторое слабодушие встречаются иногда в людях, и одаренных, впрочем, твердостью и независимостью самобытности. Что же тут делать! Человек вообще сложное, а не цельное создание. Он не медная статуя, которая выливается сразу и в полном составе.
Можно вообразить себе, какою жизненностью, каким движением и разнообразием подобные личности одушевляли московское общество или, по крайней мере, один из кружков его. Тут нельзя было подметить красок и московских отпечатков фамусовской Москвы, в которую Грибоедов упрятал своего Чацкого.
К именам Тургенева и Чадаева причислим еще некоторые имена, придерживаясь одних покойников: умный, образованный, прямодушный Михаил Орлов; Хомяков, диалектик, облеченный во всеоружие слова, всегда неутомимого и не притупляющего; Константин Аксаков, мыслитель заносчивый, но прямодушный, с которым можно было не соглашаться, но которого нельзя было не уважать и не любить; отец его, С.Т.Аксаков, который под старость просветлел и ободрился силою и свежестью прелестного дарования; Киреевский, который начал Европейцем[23] и какими-то волнами был закинут на антиевропейский берег, но и тут явил какую-то девственную чистоту и целомудрие новых своих убеждений; Павлов, который при остром и легко постигающем уме мог бы сделаться лучшим и первым журналистом нашим и полемическим писателем, если бы одарен был способностью прилежать к труду, а не довольствоваться редкими и случайными взрывами, показывая, как много таилось и глухо кипело в нем дарований и зиждительных сил. Еще некоторые лица просятся в этот перечень; но пока довольно и поименованных, чтобы дать понятие об этом словесном факультете, который из любви к искусству для искусства и к слову для слова расточительно преподавал свое учение.