Панов Виктор
Старички
ВИКТОР ПАНОВ
СТАРИЧКИ
Залман Савельевич Ривкус, неторопливый, очкастый, отбыл немалый
срок заключения на Колыме и переселился в Находку, поблизости от Владивостока, на важную должность начальника врачебной службы громадной пересылки.
В мужской зоне пересылки в ожидании пароходов скапливалось до ста тысяч бывших солдат, а рядом, в женской, - до трех тысяч женщин.
В женскую зону в два больших барака привезли с Колымы старичков, списанных актами как негодных и к маломальскому труду. Отгородили дедушек от женщин колючей проволокой в один ряд, и на воротцах поставили самоохранника с палкой.
Старичкам требовался фельдшер. В мужской зоне пересылки фельдшеров бывало до двадцати. Залман Савельевич к дедам выбрал меня.
- Думаю, вы спокойнее других поведете себя поблизости от женщин, неприятностей не случится?
- Гражданин начальник, ценю ваше доверие.
- Я на это и рассчитываю. А если вас застанут с дамой, - он малость улыбнулся, - попадете в первый же этап куда-нибудь на край земли. Певек, Анадырь...
Женщины в зоне томились от безделья, ожидая корабль, и, конечно, с любопытством встретили колымчан, с которыми можно запросто поговорить через колючую проволоку. Молоденькая, приблизившись к проволоке, не стесняясь меня, сказала старику:
- Беременных не увозят за море сдохнуть. Удержаться бы на материке. Я ночью подкопаюсь под изгородь, как собака. Встретимся. Можешь?
- Ты мне в правнучки годна. Постыдилась бы.
- Найди мужика покрепче. Пайку отдам.
- Отступи, сучка, - вмешался самоохранник в их разговор. - Вдарю меж рог. Покоя нет дряхлым.
В дальнем конце тесно заселенного барака отгородили лечебную комнатку с лекарствами, с моей постелью на нарах. Из маленького окошка падал слабый свет; касался стекла серо-войлочный стебель горькой полыни, милый мне, давнему жителю голых зон с вытоптанной землей.
Я был доволен комнатушкой. Оставалось подыскать толкового санитара.
Некоторые из старичков могли помогать при раздаче лекарств, сказать по-латыни что-нибудь из Горация, упомянуть вручение консульской власти Цицерону, ведь с Колымы возвращались ученые, инженеры старой закалки, теперь списанные актами как изношенные вещи. Мой санитар до заключения был профессором в киевском институте.
Заглянул к нам Залман Савельевич, побеседовал со мной, с киевлянином, пожелал успехов.
- Дружнее работайте.
Лекарств имелось в достатке, и старички охотно пили их, выстраиваясь в очередь к санитару. Главным снадобьем был стланик, густой, как мед, темный, коричневатый. Готовился он из хвои низкого кедровника, зарослями покрывавшего сопки, смолой пах, лесом - сильное, горькое средство против цинги. Санитар черпал стланик из бочки, как мед.
- Неполную ложку дал мне! Добавь! - жаловался престарелый дед.
- Начальник добавит! Иди! Очередь не задерживай.
Некоторые, выпив свои порции из подставляемых посудинок, снова становились в очередь.
- Ты уже взял! На три дня бочки не хватает. Тянешься с кружкой, совести нет, - сердился бывший профессор.
- Дай ты ему по морде! - кричали из очереди. - Другим не хватит! Глотают лекарство, шакалы! Куда смотришь?
- Доктор, смени санитара! Приятелей завел. Хохлюга.
- Нет у меня приятелей у бочки, - отвечал профессор. - Всем даю одинаковую порцию. Сплетники - от нечего делать.
Киевский профессор и мне мало нравился. Он плохо мыл пол, не всюду стирал пыль влажной тряпкой и уж, конечно, не порывался заправлять мою постель, хотя другой санитар заправил бы фельдшерскую постель, ведь я был у стариков единственным начальником. Любой из четырехсот сактированных, стесненных в двух бараках, охотно согласился бы помогать мне, чтобы в уголке у фельдшера избавиться от сутолоки, а главное - съесть добавочные ложки баланды, каши.
Санитар был мягковат в обращении со всеми, а со мной даже ласков, но мог вдруг задремать, заторопиться что-то сделать, часто пустяковое.
В бараках находилось немало так называемых буржуазных националистов Украины, Армении, Грузии, Прибалтики. Мой помощник говорил о Тарасе Шевченко, Иване Франко, о гетманах, пускался в историю Украины. Раз приятно послушать бывшего профессора, два, три, но не постоянно. Не сумел он подружиться и с поварихами, жидковатую баланду приносил, мало каши...
- Дают порцию. Женщинами не интересуюсь, - оправдывался он. - Повариха что-то рассердилась...
- Но вы бы как-то повежливее там...
- Да ну их, знаете... Сходили бы сами туда. Молоденькие. Шутят.
Пришлось нам расстаться. Профессора заменил маленький армянин, ловко работавший на раздаче лекарств, он мог отлично помыть пол, не гнушался заправить мою постель.
- Считаю за свое удовольствие. Одеяльце на воздухе похлопаю. Не беспокойтесь. Нужна форточка.
Обходителен он был и с заключенными.
- Пейте, милые! - торопливо раздавал стланик. - Бочками подвозят. Живем как в сосновом бору. Пейте в юности, как писал Есенин, все равно любимая отцветет черемухой. Не велят Маше за речку ходить... А ты, слушай, бородка, - в третий раз. Отличная у меня память на лица. Второй - простим, но зачем же третий? Вчера дважды просил кодеин. От кашля термопсис, он из безобидной травки, она - по всей Руси, в горах, у нас в Армении, но зачем привыкать к опию?
Подружился он и с поварихами на кухне.
- Я их анекдотами потешаю. Не скупятся на лишнее в котелки. С уборщицей мы по-французски, ее оторвали от научной работы. Бьют и по кандидатам наук. История не оправдает господ строителей социализма.
Любил санитар поразмышлять вслух. Что делают старички весь день да и вечером? Меняют хлеб на табак, табак на сахар - спичечной коробкой мерят. Торгуют бойко.
- Личности потеряны! - восклицал он. - Владивосток рядом, могли бы заключенные что-нибудь пороть, шить, вязать для городских жителей. Копейку бы добывали. На казенном деле человек хмур, угрюм, а на личном расцветет, смастерит сапожки, пиджак сошьет. Или стланик, например! - воодушевлялся он. - На всю страну могли бы зеки готовить из его хвои кедровый медок, он горьковат, не мил, но можно бы и сахарку добавлять в порции, скажем, для ребятишек. А у нас тысячи после тяжелых работ по больницам и баракам томятся от безделья.
- Вам бы управлять государством, - сказал я своему помощнику.
- А что? Проще простого! Отменить дикую теорию о классовой борьбе, не загонять народ в тюрьмы, дать крестьянам полную свободу на земле, а сам наслаждайся бездельем, плюй в потолок. Не заседать! Что вы смеетесь? Если бы вдоволь зерна, молока и мяса - приласкали бы Европу. И заседать не потребовалось бы. Да и войны не случилось бы.
Армянин был влюблен в поэзию Брюсова, называл его на редкость культурным среди русских литераторов. Больше, чем Брюсов, никто не перевел армянских поэтов на русский язык. С юношеским увлечением читал на память армянские стихи в переводах Брюсова.
- Армения навечно благодарна Валерию Яковлевичу, - повторял он. - Ах, дева! Твой стан - что озерный тростник, а груди - что плод, а плечи - что сад! Я бы все целовал румяный твой лик... Поделим давай нашу жизнь пополам! Это перевел Брюсов из народной поэзии... Я вырезал слово "Армения" на руке. - Показал ниже локтя татуировку. - Жуликам доверился.
Осмелился он строчки из Брюсова продекламировать самому Залману Савельевичу Ривкусу, заглянувшему к нам. И врач не забыл поэта. Помощник мой, чувствуя к себе расположение важного начальства, пожаловался на неравномерные удары сердца. Аритмией страдали многие старички. Другому, пожалуй, Ривкус не ответил бы, только на меня кивнул: обращайтесь, дескать, к своему медику, но тут он достал трубку из кармана и послушал сердце любителя поэзии.