— А где сарай? — спросил он.
— Какой сарай?
— Ну, на котором человек сидит. Его тоже надо забрать.
— Не знаю. Тут вокруг полно сараев. И на каждом небось кто-нибудь да сидит. — Она внимательно его разглядывала. — Ты же весь в крови. И вообще, с виду прямо живой каторжник.
— Угу, — он злобно оскалился. — Это только с виду живой, а так, будто уже на виселицу вздернули. Ладно, мне еще моего напарника подобрать надо, а потом тот сарай отыскать.
Он отчалил. Проще говоря, отпустил конец лозы. Ничего больше и не требовалось, потому что, даже когда лодка застряла над нагромождением бревен, даже когда, натягивая лозу, он удерживал лодку в сравнительно неподвижной, отгороженной бревнами заводи, ему все равно был слышен ровный, несмолкающий гул и он ощущал мощную силу воды, мурлыкавшей всего в дюйме от хрупких досок кормы, а едва он отпустил лозу, эта сила вновь подчинила себе лодку, но не грубо, не рывком, а легко, деликатно, по-кошачьи мягко; и если раньше он надеялся, что дополнительный груз сделает лодку белее управляемой, то теперь понял, как безосновательны были его надежды. В первую минуту ему вдруг поверилось (тоже без всяких оснований), что лодка и в самом деле его слушается; он сумел повернуть ее против течения и ценой неимоверных усилий удерживал так, даже когда осознал, что хотя плывут они более-менее по прямой, но лодка движется кормой вперед; и он все еще напрягался из последних сил, даже когда лодку стало заносить вбок и ее нос описал дугу; что последует дальше, он знал уже слишком хорошо и, понимая, что бороться бесполезно, позволил лодке развернуться — он рассчитывал, что по инерции она сама опишет полный круг и он успеет поймать тот миг, когда можно будет вновь направить ее против течения; но лодка, резко виляя носом, понеслась наискось через протоку навстречу новому заслону из затопленных деревьев; поток под днищем бешено набирал скорость, они попали в водоворот, но каторжник этого не знал; ему было некогда делать выводы или задавать себе вопросы, он сидел на корточках — оскаленные зубы белой полоской выделялись на распухшем, покрытом кровавой коркой лице, легкие в распертой груди, казалось, вот-вот лопнут — и молотил веслом, а громады деревьев нависали над ним все ниже и ниже. Лодку ударило, завертело, снова ударило; женщина полулежала, вцепившись руками в борта и откинувшись назад, будто хотела спрятаться за собственным животом, а каторжник рубил веслом уже не воду, а живые, истекающие соком деревья; он больше не думал о том, что надо куда-то плыть, куда-то добираться — у него сейчас было только одно желание: любым способом уберечь лодку, не дать ей разбиться о стволы. А потом что-то словно взорвалось, на этот раз удар пришелся ему в затылок, и склоненные деревья, круговерть воды, лицо женщины — все вдруг слилось и исчезло в ослепительной беззвучной вспышке.
Час спустя, медленно скользя по старой просеке, а значит, уже выбравшись из протоки, лодка проползла через лес и выплыла на хлопковое поле — серую бесконечную, успокоенно застывшую гладь, нарушенную лишь линией телеграфных столбов, похожей на шагающую вброд сороконожку. Сейчас гребла женщина, движения ее были ровными, сосредоточенными, в них сквозила все та же странная полусонная бережность; каторжник, сев на дно и зажав голову между колен, пытался тем временем остановить снова хлынувшую из носа кровь и пригоршнями плескал воду себе в лицо. Женщина перестала грести и, пока лодка замедляла ход, осмотрелась по сторонам.