Выбрать главу

Поэтому он страшно обрадовался, обнаружив на бамбуковом столике за дверью своей квартиры записку от миссис Рабинович. Сердце сперва подпрыгнуло: он подумал, что это письмо, но когда в темном жарком воздухе прихожей надел очки и увидел, что это всего–навсего прощальная записка от миссис Рабинович, то не упал духом: теперь он умел не ожидать от судьбы слишком многого и быть благодарным ей за мелкие утешения.

Наверху он снял пальто и разложил на сосновом столике у газовой плиты свои припасы. В шерстяной рубашке, брюках с подтяжками и уверенно охватившим их широким ремнем, он согнулся над столиком, готовый к делу, и стал раскатывать и месить муку с почечным жиром. Помедлив, он нарезал, поперчил и посолил мясо, укутал его жиром, так, чтобы вышел лакомый широкий и плоский прямоугольник, обернул всё материей и, наконец, включил газ.

Он работал с точностью и наслаждением мастера, и всё — от замеса пальцами до ловких узелков по углам материи, бывшей когда‑то частью старой наволочки — дарило ему чувственную радость и подъем; приятно было даже извлечь из кошелька приготовленный загодя и не выходивший из ума шиллинг и звонко бросить его в щелку газового счетчика. Наконец, он полил сковородку водой, поставил ее на огонь, удовлетворенно вздохнул, чисто протер столик, кивнул канарейке Лотти и сел в кресло ждать.

Ждать нужно было долго, но старое плетеное кресло ему нравилось. Здесь он мог расслабиться, глядя в распахнутый квадрат окна, за которым жестко сверкало голубое небо, белокафельные стены гостиницы и странно–высокое нагромождение труб и скатов крыш. Ему нравилось подтрунивать над собой, что вот он — досужий джентльмен, живет в квартире с туалетом, получает пенсию, сидит и ждет, когда поспеет обед, а Лотти распевает во все горло.

Скоро от пудинга пошел сочный мясной дух, жар от плиты слился в танце с жаром от подоконника, всё расплылось в сплошном летнем мареве — этот миг, исполненный вкуса и расслабленного покоя, и был всем, что ему хотелось от мира.

Через полтора часа, успев уже вздремнуть с опущенной головой, он встал и снял готовый пудинг с газа. Ботинок скользнул по размякшему ошмётку жира на полу: на миг он прижал к себе пудинг, а потом широко взмахнул руками, чтобы устоять, и пудинг, казалось, сам вырвался прочь, пролетел по линолеумному полу и шмякнулся дымящей грудой в другом углу комнаты, а старик, больше не в силах удерживать равновесие, тяжело рухнул на бедро.

Минуту он лежал, как оглушенный, и, будто увидев со стороны свое смешное падение, машинально улыбнулся, а потом вспомнил о пудинге и вздрогнул от беспокойства. Он стал подниматься, чувствуя в мышцах и руках шевелящееся желание оторваться от пола, но понял, что совсем не движется, как будто умер. Тело, казалось, перестало быть частью его самого. Он выждал минуту и попробовал подняться опять, но руки не шелохнулись ни чуть–чуть. Он напряг бледные глаза и осмотрел с пола всю комнату: газ все так же горел, марево плясало, пудинг дымился, птичка распевала, повсюду, кроме налитого свинцом его тела, копошилась какая‑то жизнь. Тогда его подпертая голова упала на пол с легким стуком, будто кто‑то раз стукнул в дверь костяшками пальцев, и навалилось глубокое беспамятство.

Солнце полыхало со всей послеполуденной яростью и пропитывало кирпичи, черепицу, камни мостовых и зашторенные окна жаром, который позднее укутает бездыханный вечер. Потом оно стало скатываться и заволакивать широкое небо голубыми отблесками и странными оранжевыми прядями, заставляя трубы за окнами светиться чем‑то ярким и оранжево–красным. В комнате желтые полосочки газа поголубели и поникли, а потом стали друг за другом гаснуть с легкими хлопками. Когда старик упал, эти язычки горели полным пламенем, прыгали и веселились весь полдень, и теперь комната под крышей с распахнутым в городской зной окном сама накалилась, как печь. Только пудинг остыл, и у газовой плиты старик: бледная и гладкая его кожа казалась, как всегда, холодной.