Он услышал свой собственный стон, от которого немая тишина ночи стала еще явственней. Огни продолжали гореть, но весь огромный город спал. Старик напряженно прислушался: ничего не слышно, даже чтобы где‑то взвизгнула тормозами машина. Вдруг свалилась бескрайняя безысходная тишина. Что стряслось? Разве он оглох? Он прижался ухом к холодному полу и попытался что‑нибудь расслышать. Тогда он вспомнил щелчок, бесповоротно водворивший тишину, подобно стуку дирижерской палочки: стали часы. Они остановились с последним звучным глубоким щелчком, будто сбежал последний друг.
Теперь нечего было слышать. Один в коробке наверху здания, а на всех улицах вокруг заткнула подушками уши тихая ночь. Людей не осталось. Вот радостно брякнула крышка мусорного ящика, раскатился и затих кошачий вой, чуть позже прошумело такси, остановилось, наверно, у светофора, исторгло смех и задорный свист, скрипнуло шестернями и покатило дальше в молчание. Старик лежал и вслушивался в эти звуки, как в ночные оазисы.
Потом по привычке он стал беспокоиться о том, с чем было плохо всегда: о деньгах. Вспомнил о плите и о даром сгоревшем газе, подумал о мясе и пудинге: не протухнет ли оно за жаркий день, и мухи не налетят? Если придется съехать с квартиры, пенсии ему никак не хватит. Бережливому еще можно протянуть, постоянно думая, как потратить каждый пенс только на самое нужное, но если что‑то вдруг лопнет, если надо будет покупать лекарства или куда‑то поехать, или разобьется окно, или потечет кран, кран… Эти мысли слишком истомили его, он слишком ослабел для таких раздумий, и, вспомнив о зря брошенном в счетчик круглом серебряном шиллинге, опять заснул. Он не видел, как вспыхнул в гостинице свет, и на стенке возник желтый квадрат. По квадрату двигалась большая человеческая тень, будто кто‑то зашел в комнату — тень жизни и общества. Его сердце застучало бы и от такой малости, и движение тени вернуло бы чуточку жизни, но он лежал без памяти.
Когда старик, наконец, проснулся в залитой утренним светом комнате, невозможно было узнать, который час. Все тело, даже неспособные к движению члены, ныло застывшей холодной болью. Он все еще дрожал. Должно быть, он дрожал все время во сне. Отдохнул ли он за время сна или устал еще больше? Может быть, он так ослабел, что на дыхание ночью истратил больше сил, чем восстановил сном? А сердце, безостановочная машина, всё качающая по телу кровь, с момента, когда ты еще во чреве матери, всё неугомонное детство, натужную молодость, всесильную зрелость и стылые дни поздних лет — как еще долго выдержит оно? Во рту у старика распухло, и желудок рвался к еде будто когтями жестких пальцев.
Вслух он только вымолвил: «Боже мой, Боже мой…» Он так устал, что забыл даже чувство беспомощности, а просто лежал беспомощно, как дряхлое покинутое дитя.
Но через несколько минут глаза его сосредоточились, мысль за ними окрепла, и постепенно былой дух устремился по единственному пути: нужно взять себя в руки. Он посмотрел вперед на пудинг: мух не было, и еще он увидел блестящую влагой лужицу в рыжеватой пыли. Он со страхом поднял глаза к окну: ни облачка в жарко–синем квадрате. Придет зной, и вода станет час за часом потихоньку усыхать. Он стиснул зубы, поднялся и продвинулся вперед еще на полдюйма.
Вдруг он что‑то вспомнил и снова посмотрел на окно. Он забыл о канарейке! Ее крошечная чашечка высохнет, она просидит там весь день на горячем солнце, и никто не укроет клетку в обычное время. А есть ли у нее зернышки, не забыл ли он насыпать зернышек? Он мучительно вспоминал это и никак не мог вспомнить. Тысячу дней он засыпал ей в чашечку щепотку семян, но все дни слились в один, все были одинаковы, вот только если бы заглянуть в чашечку… Канарейка, черная против солнца, сидела неподвижно на жердочке, и старик не мог понять, есть ли у нее пища? За клеткой быстро пересек небо серебряный самолет, а через мгновенье донесся его дальний свободный гул. Старик напряг мышцы и подтянулся опять.
Весь следующий час он подтягивался, отдыхал и снова подтягивался. Ломила боль, и глаза бессмысленно блуждали по комнате: у него оставались свободны только глаза. Под кухонным столом висел кусок веревочки, потерянный уже много недель: застрял там в пазу ящика. Валялся шарик из серебряной бумаги: он бросил его Тому, бездомному коту с крыши, которого он подкармливал.