- Хлюзда, интересантка неблагодарная! - вскрикнула, словно от невыносимой боли, Кудимиха. - Да ежели б не я, да не мои старания, да не мое жалостливое сердце, кто бы стал тут в тайге принимать от тебя твоего сынка-поросенка, кто бы в свидетели да в крестные пошел при вашей свадьбе и крестинах, кабы не уговорила я же Хахалева Митрофана Егорыча?! Да он, видите, все-таки не пошел от стыда с вами ужинать, побрезговал вашими сладкими харчами и выпивкой. От людей ведь подумать только, какой стыд, что живете вы против правил всех...
В двух пунктах своей длинной ругательной речи нанесла тягчайшее оскорбление хозяйке дома Кудимиха. Это, во-первых, когда произнесла страшное слово "интересантка", и во-вторых, когда обозвала сынка Васеньку поросенком.
Кроткая Евфросинья огрела Кудимиху скалкой по хребту, чем словно бы предупредила весь поселок и всех насмешников и недоброжелателей, что кротость ее не безгранична и что на тягчайшие оскорбления она способна отвечать соответственно.
Через год Евфросинья родила второе дитя, опять мальчика - Иннокентия. И так последовательно произвела на свет троих: двух мальчиков и одну - в заключение - девочку.
Вот с одним из этих троих я и познакомился летом тысяча девятьсот шестидесятого года на строительстве Братской ГЭС. Он и рассказал мне вышеописанную историю его родителей. Больше того, он познакомил меня со своим отцом и матерью, прибывшими к нему погостить.
С первого взгляда отец показался мне не очень старым. Высокий, поджарый, он похож был на жителя пустыни - черно-коричневый, будто выгоревший на солнце. Ему могло быть и шестьдесят и семьдесят, но уж никак не сто с лишним.
Однако чешуйчато-сухие руки и белесая пленка вокруг глазных яблок, точно такая, как у засыпающих птиц, подтверждали его весьма значительный возраст. И передвигался он с особой осторожностью, чуть потрескивая суставами, как стрекоза крыльями.
Среди множества вопросов я задал ему и вопрос о судьбе соседей - тех, кто высмеивал его, женившегося на девочке.
- Примерли, - сказал он. И в глазах его блеснула искра озорства тут же, впрочем, погашенная слезой слабости. - А девочка эта, как вы изволили выразиться, вот она, - указал он на маленькую старушку, сидевшую у ярко освещенного солнцем зеленого штакетника на лавочке. И снова повторил уже без вспышки в глазах: - А соседи наши, те самые, все примерли. Все, все до одного. Никого не осталось. - И помолчав: - Некому, одним словом, теперь смеяться. Хотя и надо бы...
Я присел на лавочку рядом с этой худенькой, невзрачной, по-сибирски скромно, но опрятно одетой старушкой.
Она сидела у самого края лавочки и, казалось, безучастно смотрела на редеющий на этом участке лес, на взрыхленную разными механизмами землю и на бледно-изумрудную воду могучей реки, над которой и тут и там вытянули свои шеи подъемные краны. Мне хотелось заговорить с нею, но я еще не знал, с чего начать. Вдруг она заговорила сама.
- Мелеют реки. А отчего? - будто спросила она и вытерла сухие губы концом пестрого головного платка. - Оттого и мелеют, что люди сводят лес. А ведь, наверное, и после нас тут народ будет находиться. А без леса какое же удовольствие жизни. Один угар.
Голос ее удивил меня неожиданной твердостью. И слова удивили. Удивил самый смысл слов.
- Но это только здесь, вблизи, так кажется, что леса немного, - сказал я. - А дальше-то тайга...
- Это вы что, мне разве сказываете? - повернула она в мою сторону даже с некоторой поспешностью узенькое, темное, иконописное свое личико. И в глазах ее, некогда, должно быть, больших и синих, на мгновение промелькнуло едва ли не высокомерие. - А я ведь в тайге, однако, сызмальства живу. Со дня моего рождения. И с Егиазаром Семеновичем, как вышла за него, обошла и объехала, однако, достаточно тут. Он же ведь еще недавно звероловом был...
Она, похоже, с волнением торопилась изложить все это, чтобы у постороннего человека поскорее возникло правильное представление о том, кто она и кто ее супруг.
Говоря же так с неожиданной торопливостью и все возрастающим волнением, она как бы молодела на моих глазах, помогая мне вообразить, какой была она шустрой девочкой, девушкой в ту пору, когда полюбила вдруг этого с виду угрюмого зверолова с необыкновенным именем Егиазар.
А он стоял в этот момент уже в некотором отдалении, опираясь на длинную суковатую палку, - высокий, худой и, может быть, даже сердитый.
- Думает, - почти с благоговением посмотрела она на него. И почему-то, понизив голос, как по секрету, стала убеждать меня, что он совсем не сердитый и не угрюмый. - Вы даже не можете себе представить, какой он, однако, веселый и добрый, - говорила она. - И с ним не страшно нигде - ни на реке, ни в лесу. Я же с ним всю жизнь, как один день, прожила. И ни на минуточку, однако, не соскучилась...
Глаза у старухи в этот момент как бы снова стали большими и синими. И я подумал, что чудо, наверное, вовсе не в том, что любовь порою сводит во многом неравных людей. Чудо, пожалуй, в ее бессмертии...
Москва, март 1964 г.