– Заметано. Спасибо. И спасибо, что подмог.
Гром говорит: "Не за что, братан. Мы же одна семья".
Боюсь ответить как-нибудь не так и ничего в ответ не говорю.
Через пару часов юристы ВВПВ вытаскивают Донлона на свободу под залог, и Гром отвозит меня в госпиталь в Санта-Монике, куда его доставили.
Гром остается в машине. "Нельзя, чтоб видели, как я с Донлоном беседую. Я тебя подожду. Потом в аэропорт отвезу".
Я захожу в госпиталь один. Мэрфи – в приемном покое. Кто-то еще из ветеранских жен вместе с нею.
– Как ты?
– Спасибо, ничего, Джокер. Рада тебя видеть.
– Он как, спит?
– Да, – Мэрфи глядит на меня, стараясь не выдать своих эмоций. – Он без глаза остался.
Молчу. Потом говорю: "Мне надо ехать дальше, Мэрфи. Меня дома ждут. Три года не видели".
Мэрфи поднимается, обнимает меня. "Я все понимаю. Все нормально. Ты тут больше ничем и не поможешь. Писать-то будешь?".
Я говорю: "Само собой. Вы-то как? Ничего не нужно? Деньги у меня есть, накопились".
Мэрфи говорит: "Спасибо за предложение, перебьемся".
Из палаты Донлона выходит медсестра. Медсестра из тех, что работают в больницах добровольно и носят белые халатики с красными полосками – сексуальная такая, пляжного типа, с длинными светлыми волосами и большими голубыми глазами.
Я говорю: "Можно на него взглянуть, на секундочку?"
Красная полоска начинает протестовать, но Мэрфи касается ее руки, и Красная полоска говорит: "Ладно. Но только на секундочку. Договорились?"
Я захожу в палату к Донлону. Его накачали наркотиками по самые жабры. С одной стороны его голова вся в бинтах. Голову его стреножили, чтоб не шевелился. Глаз закрыт пенопластовой глазной ванночкой.
Стою у койки. Я будто снова в палате для выздоравливающих в Японии.
Донлон открывает здоровый глаз и замечает меня. Он слишком слаб, и говорить не может.
Я поднимаю его руку с койки и пожимаю ее хряковским рукопожатием.
– Желаю холодных РВ – на всю оставшуюся жизнь.
Прошел день после демонстрации за мир в Лос-Анджелесе, и вот я стою на грунтовой дороге перед домом Ковбоя в Канзасе. Смеркается, и я думаю о том, насколько же ближе от Канзаса до страны Оз и Изумрудного города, чем до вьетнамской деревни Хоабинь.
Здесь, посреди огромного океана волнующейся пшеницы, среди золота на земле и голубизны неба над головой, воздух чист, и тишину нарушают лишь хлопанье крыльев и щебетанье воробьиных стаек. На какой-то миг война представляется мне черным железным бредом, каким-то кошмаром, в котором слишком уж много шума.
Но даже здесь, в Канзасе, твердо стоя на американской земле, я вижу лицо Ковбоя за мгновение до того, как я пробил его голову пулей. Он передал мне отделение "Кабаны-Деруны", и, когда я принял у него отделение, он верил, что я стану на защите жизни каждого морпеха в отделении, даже если ради этого придется сдохнуть, даже если ради этого придется похерить другого морпеха. Жалко только, что этим морпехом оказался он. Он мне нравился. Это был мой лучший друг.
В кошмарных снах раз за разом я вижу эти сцены, но всегда – одни и те же. Ковбой лежит на земле, с простреленными ногами, отстреленными яйцами, без одного уха. Пуля, пробившая щеки, вырвала прочь его десны. Снайпер, засевший в джунглях, отстреливает от Ковбоя кусок за куском. Снайпер уже изувечил Дока Джея (Джей – от "джойнт"), Алису и салагу Паркера. Ковбой поубивал их всех выстрелами в голову из пистолета и пытается застрелиться сам, но снайпер пробивает ему руку. А потом снайпер начинает отстреливать от Ковбоя куски, чтобы остальные в отделении пошли за Скотомудилой и попытались его спасти, а снайпер тогда получил бы возможность поубивать все отделение, и Ковбоя тоже.
Каждую ночь наступает момент, когда Ковбой глядит на меня застывшими от страха глазами, и тянет ко мне руки, будто хочет что-то сказать, и я выпускаю короткую очередь из "масленки", и одна пуля попадает Ковбою в левый глаз и вырывается наружу через затылок, выбивая смоченные мозгами куски волосатого мяса…
Когда убьешь кого-нибудь – он навеки твой. Когда погибают друзья – тебе никуда от них не деться. Я как дом с привидениями; во мне обитают люди. Каждый раз, когда мне снится Ковбой, этот кошмарный сон завершается страшным разбрызгиванием крови, и я просыпаюсь в холодном поту, мне хочется вопить, но я боюсь выдать свою позицию.
А сейчас я на другой стороне планеты, и о насильственной смерти тут каждый день не думают. Я в канзасских полях, где погода – бог, а зреющая пшеница – жизнь сама.