Выбрать главу

Я вру: «Уезжаю я, вечером. Может, работу на Севере найду. Или местечко подыщу, где земля хорошая. Может, на земле осяду, где-нибудь на Севере. Фермерством займусь».

Мать моя — как глухонемая каждый раз, когда встречается с любым неприятным жизненным фактом, и слышит она лишь то, что хочет услышать; она, можно сказать, довела это до степени искусства. А сейчас мы с матерью снова можем беседовать, потому что сейчас я ничего, кроме вранья, ей не говорю.

Ма, если б я набрался духу сказать тебе всю правду, мне пришлось бы сказать, что я пошел в морпехи только ради того, чтобы убраться подальше от тебя и таких как ты.

* * *

В Бирмингеме я сяду на самолет до Лос-Анджелеса. Из Лос-Анджелеса я полечу во Вьетнам. Визу получу, воспользовавшись старым удостоверением военного корреспондента — скажу, что теперь я сам себе репортер, ищу, о чем бы написать.

В Дананге поймаю чоппер-медэвак до ДМЗ. Куплю себе велосипед. Доеду на велосипеде до деревни Хоабинь.

Должен успеть к весеннему севу. Пора будет мотыжить чеки и рассаживать нежные рисовые побеги. Может, я наконец научусь слышать, как растет рис.

Только тогда я чувствовал, что веду себя как настоящий американец и делаю то, что положено настоящему американцу, когда был в плену у вьетконговцев. Там я мог быть настоящим. Я мог быть собой. Даже играя там какую-нибудь роль, я был собой. А здесь полагается играть какую-нибудь роль, но я не понимаю, кем мне быть. Людям, которым нечего терять, и жить незачем. Я предпочел бы погибнуть на войне, чем медленно помирать со скуки. В деревне Хоабинь я был свободен. Я не был беспомощной пешкой. У меня было будущее. Со мной были надежные друзья. Война — реальная штука, а людям ощущение реальности происходящего необходимо — как воздух и пища.

Когда я был бойцом Вьетконга, я был настоящим. Когда я был бойцом Вьетконга, жизнь не была похожа на ток-шоу.

* * *

За завтраком мать сидит напротив меня и не знает, как реагировать на мое заявление, что я уезжаю, отправляясь на Север фермерствовать. Поэтому она просто пропускает мимо ушей и пытается говорить бодро. «Кстати, сегодня как раз тот день, когда Обри по вечерам ездит в боулинг играть. Может подвезти до станции "Грейхаунда". Пешком идти не придется».

Я подбираю подливку кусочком печенья. «Спасибо, Ма. Я где-то к заходу солнца домой и подойду».

Чтобы рассеять мрачное молчание, охватившее всех за столом, я говорю: «А ну, не грустить!» Я улыбаюсь и говорю: «Тва чонг чьен трач». Теребя плетеную бечевку под рубашкой, сжимаю пальцами белого нефритового Будду, которого подарил мне товарищ генерал Тигриный Глаз, командующий Западным Районом.

Когда Ма, Бабуля и Колосок обращают на меня недоуменные взгляды, я перевожу: «Тва чонг чьен трач. Это значит "Я возвращаюсь домой"».

* * *

До кладбища «Рок-Крик» — не одна миля по соседским полям.

Могилы на кладбище посыпаны особым песком, белым как сахар. На каждом невысоком холмике земли стоят зеленые проволочные подставки с пластмассовыми цветами, воткнутыми в пенопластовые кирпичики, розовые или белые. Раз в год, в День памяти, семьи покойных собираются и прибирают могилы своих предков, и поминают ушедшие поколения — так же, как делают люди во Вьетнаме, во время Тэта.

В той части кладбища, где лежат Дэвисы — человек пятьдесят наших, самый ранний — с 1816 года. На самой старой плите написано: «Уильям Оливер Дэвис». Плита эта — тонкая пластина из оранжевого валуна, побита погодой, имя и дата едва читаются.

Возле могилы моего отца — внушительная гранитная плита, воздвигнутая «Дочерьми Конфедерации» еще в 30-х годах, когда Соломон Дэвис был похоронен здесь в конфедератской военной форме, через семьдесят лет после завершения войны за независимость Юга. Дедушка Дэвис служил скаутом под началом Бедфорда Форреста, и получил ранение в битве под Силоамом. Он умер во времена расцвета «века джаза», а в груди его так и сидела картечина — как шар для гольфа, только из железа.

Могила отца — свежая, даже белым песком еще не посыпана, она пока простого темно-коричневого цвета разрытой земли, цвета земли на свежевспаханном поле.

Я касаюсь серого прямоугольника из известняка, на котором написано: «ПЛEЗАНТ КУРТИС ДЭВИС».

Первое, что помню об отце: я еще маленький, подпрыгиваю рядом с ним, сидя на жестком сиденье нашего зеленого фургона. Этот фургон таскал крепкий, несокрушимый одноглазый мул, которого мы прозвали Рузвельтом. На дне вагона — высокая куча спелых, прогретых солнышком арбузов.