Толстый ганни поплыл обратно на землю.
Хотя осколки и прошлись по моему лицу и испещрили дырочками мой бронежилет, мне было не страшно. Я был очень спокоен. С того момента, как взорвалась эта мина, я знал, что я покойник, и сделать по этому поводу уже ничего не мог.
Позади меня кто-то изрыгал проклятья. Это был санитар, приданный из флота. Правая рука санитара была разорвана, и он придерживал пальцы здоровой рукой, ругался и вопил, вызывая санитара.
Потом до меня дошло, что «осколки», удары которых я почувствовал, были всего лишь разнесенной щебенкой.
Хряки из отделения боевого охранения расползались по кустам, занимая круговую оборону с оружием готовым к бою.
Все еще не понимая, почему я до сих пор жив, я поднялся на ноги и побежал к ямке, которую вырвал на дороге взрыв.
Два хряка неслись через поляну к лесополосе. Я побежал за ними, не отрывая пальца от спускового крючка М-16, горя желанием засыпать таящихся там призраков невидимыми сокрушительными стрелами.
Мы с двумя хряками пробежали через лесополосу и оказались на краю большого рисового поля. Толстый ганни плавал там на спине в мелкой воде, а вокруг него плавали темные куски удобрений самодельного происхождения.
Пока хряки расстилали под ним пончо, я стоял рядом, прикрывая их. Обе ноги ганни были оторваны по самый пах. Я заметил, что рядом плавает одна из его толстых ног, выловил ее из воды и бросил поверх него.
Все вместе мы ухватились за пончо и потащили тяжелую ношу обратно на дорогу. Я шумно дышал, и темная ярость тяжко билась в моей груди. Я продолжал следить за деревьями в надежде заметить какое-нибудь движение.
И вдруг из ниоткуда возник человек, крошечный, древний землепашец, который одновременно был и смешон, и полон достоинства. Древний землепашец держал на плече мотыгу, а на голове у него была неизменная в здешних местах коническая белая шляпа. Грудь его была костлява, и на вид он был очень стар. Крепкие ноги его были покрыты шрамами. Древний землепашец ничего нам не сказал. Он просто стоял себе возле тропы с рисовыми побегами в руках, спокойно перебирая в уме все те нелегкие дела, которые предстояли ему в тот трудовой день.
Древний землепашец улыбнулся. Он глядел на суетящихся детишек с их мертвым грузом, и ему было нас жаль. И потому он улыбнулся, чтобы показать нам, насколько понятны ему наши чувства. А потом затряслась моя М-16, и невидимые металлические ракеты затрещали, проходя через тело древнего землепашца как сквозь мешок с хворостом.
Древний землепашец поглядел на меня. И, пока он падал головой вперед в темную воду, лицо его оставалось умиротворенным, и я увидел, что он все понял.
После первого записанного на личный счет противника я начал понимать, что понимать не обязательно. Что сделал – тем и стал. Только успеешь что-нибудь осознать – а в следующее мгновение происходит нечто, что стирает все твои выводы. Отыскивать в этом смысл можно сколько влезет – все равно, никогда и ни за что не сможешь изменить самого факта содеянного – холодного и черного факта. Меня опутала плотная паутина тьмы и, как тот древний крестьянин, я вдруг стал очень спокоен, столь же спокоен, как и тогда, когда разорвалась мина, потому что от меня ничего уже не зависело. Своими пулями я сам себя сделал тем, кем стал, кровь запятнала мою янки-дудлевскую мечту о том, что у всего будет хороший конец, и что, когда закончится война, я вернусь в родную Америку в белом шелковом мундире, с радугою планок поперек груди, невообразимо бравый, этакий Иисус военного образца.
Я долго размышляю о первом убитом мною человеке. Когда наступают сумерки, появляется медик. Я объясняю ему, что морские пехотинцы никогда не бросают своих погибших или раненых.
Медик несколько раз заглядывает в оба зрачка Стропилы.
– Что?
Я пожимаю плечами.
– Откат – п...ц всему.
– Что? – медик в замешательстве. Явно салага.
– Спасибо за памятник... – говорю я ему, потому что не могу объяснить ему, как я сейчас себя чувствую. Ты как пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту. Ты ждешь, вглядываясь через колючую проволоку в маленьких человечков, которые идут в атаку на твою позицию. Ты видишь их крохотные штыки, как у игрушечных солдатиков, их решительные лица без глаз, но ты пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту, и не в силах что-либо сделать. Маленькие человечки будут сейчас расти, расти и расти – в свете неровного призрачного огня осветительной ракеты – а потом они все на тебя набросятся и изрежут всего ножами. Ты это видишь. Ты это знаешь. Но ты пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту, и не в силах что-либо сделать. Ты ощущаешь пока еще далекую ярость маленьких человечков, и в этой ярости они тебе как братья, и ты любишь их больше, чем друзей своих. И потому ты ждешь, когда маленькие человечки приблизятся, и знаешь, что будешь нетерпеливо ожидать этого, потому что тебе самому никуда идти уже не надо...
Медик в замешательстве. Он не понимает, отчего я улыбаюсь.
– Что с тобой, морпех?
Да, он определенно салага.
Я шлепаю по дороге. Медик меня окликает. Я не обращаю на него внимания.
Отойдя на милю от этого страшного места, я поднимаю вверх большой палец.
Я грязен, небрит и смертельно устал.
Водитель «Майти Майта» бьет по тормозам.
– МОРПЕХ!
Я оборачиваюсь, полагая, что халява обломилась, что сейчас подвезут.
Крыса-полковник выскакивает из джипа, четким шагом подходит, становится лицом к лицу.
– МОРПЕХ!
Я думаю: Джон Уйэн, ты ли это? Я ли это?
– АЙ-АЙ, сэр.
– Капрал, ты что, не знаешь, как честь отдавать?
– Есть, сэр.
Отдаю ему честь. Я держу руку поднятой до тех пор, пока крыса-полковник не поднесет руку к своей накрахмаленной фуражке, а потом еще пару секунд продолжаю держать руку у виска, прежде чем резко оторвать ее вниз. Теперь вражеские снайперы, которые могут тут обретаться, должны понять, что из нас двоих именно крыса-полковник – офицер.