Во второй раз, когда я реально разглядывал труп, мне стало стыдно. Это была старая вьетнамка с такими черными зубами, какие получаются только если всю жизнь бетель жевать. Это женщина погибла не просто от огня из стрелкового оружия. Она погибла, попав под перестрелку между корейскими морпехами и северовьетнамскими хряками в Хой-Ан. Мертвая, она была такая беззащитная, такая беспомощная.
Мой третий труп был морпех без головы. Я споткнулся об него во время операции в долине А-Шау. Он вызвал у меня приступ любопытства. Мне стало интересно, что он чувствовал, когда пули входили в его тело, о чем он подумал в последний в жизни раз, каким был его последний крик, когда ударила пуля. Ничем не превосходимая мощь смерти привела меня в благоговение. Здоровенный молодой американец, такой энергичный и полнокровный, за несколько минут был превращен в желтую массу застывшего мяса. И я понял, что мое собственное оружие могло сотворить такую же штуку в духе черной магии с любым живым существом. С помощью своей автоматической винтовки, легчайшим нажатием пальца, я мог вышибить жизнь из любого врага. И, осознав это, я стал бояться уже меньше.
Четвертый труп – последний из тех, что запомнил. После него все они слились в одну гору мертвецов без лиц. Но вот четвертый, по-моему, был все же тот старый папасан в белой конической шляпе, которого я увидел на шоссе No 1. Старик присел на дороге по большому, и тут его переехал трехосный грузовик. Мы тогда куда-то передвигались, и единственное, что я помню – мухи, который разлетелись со старика, как шрапнель.
Первого на свой счет я записал, когда был на операции с ротой «Индия» третьего пятого.
Я писал тематическую статью о том, что хряки в Рокпайле на шоссе No 9 вынуждены проверять дорогу на наличие мин каждое утро, а уже потом пускать по ней машины. Там был толстый ганни, который настаивал на том, что именно он должен идти в голове с миноискателем. Толстый ганни хотел защитить своих людей. Он верил в то, что судьба карает беспечных. Он наступил на противотанковую мину. Считается, что человек слишком легок, чтобы противотанковая мина сработала, но тот ганни был очень толстый.
Земля разверзлась, и ад вырвался наружу с ревом, от которого у меня затряслись все кости. Толстого ганни швырнуло в безоблачное синее небо, как изломанную куклу, зеленую, пухлую и с переломанными суставами. Я смотрел, как толстый ганни уплывает на небеса, а потом волна жаркого воздуха ударила меня со страшной силой, и я ударился о палубу.
Толстый ганни поплыл обратно на землю.
Хотя осколки и прошлись по моему лицу и испещрили дырочками мой бронежилет, мне было не страшно. Я был очень спокоен. С того момента, как взорвалась эта мина, я знал, что я покойник, и сделать по этому поводу уже ничего не мог.
Позади меня кто-то изрыгал проклятья. Это был санитар, приданный из флота. Правая рука санитара была разорвана, и он придерживал пальцы здоровой рукой, ругался и вопил, вызывая санитара.
Потом до меня дошло, что «осколки», удары которых я почувствовал, были всего лишь разнесенной щебенкой.
Хряки из отделения боевого охранения расползались по кустам, занимая круговую оборону с оружием готовым к бою.
Все еще не понимая, почему я до сих пор жив, я поднялся на ноги и побежал к ямке, которую вырвал на дороге взрыв.
Два хряка неслись через поляну к лесополосе. Я побежал за ними, не отрывая пальца от спускового крючка М-16, горя желанием засыпать таящихся там призраков невидимыми сокрушительными стрелами.
Мы с двумя хряками пробежали через лесополосу и оказались на краю большого рисового поля. Толстый ганни плавал там на спине в мелкой воде, а вокруг него плавали темные куски удобрений самодельного происхождения.
Пока хряки расстилали под ним пончо, я стоял рядом, прикрывая их. Обе ноги ганни были оторваны по самый пах. Я заметил, что рядом плавает одна из его толстых ног, выловил ее из воды и бросил поверх него.
Все вместе мы ухватились за пончо и потащили тяжелую ношу обратно на дорогу. Я шумно дышал, и темная ярость тяжко билась в моей груди. Я продолжал следить за деревьями в надежде заметить какое-нибудь движение.
И вдруг из ниоткуда возник человек, крошечный, древний землепашец, который одновременно был и смешон, и полон достоинства. Древний землепашец держал на плече мотыгу, а на голове у него была неизменная в здешних местах коническая белая шляпа. Грудь его была костлява, и на вид он был очень стар. Крепкие ноги его были покрыты шрамами. Древний землепашец ничего нам не сказал. Он просто стоял себе возле тропы с рисовыми побегами в руках, спокойно перебирая в уме все те нелегкие дела, которые предстояли ему в тот трудовой день.
Древний землепашец улыбнулся. Он глядел на суетящихся детишек с их мертвым грузом, и ему было нас жаль. И потому он улыбнулся, чтобы показать нам, насколько понятны ему наши чувства. А потом затряслась моя М-16, и невидимые металлические ракеты затрещали, проходя через тело древнего землепашца как сквозь мешок с хворостом.
Древний землепашец поглядел на меня. И, пока он падал головой вперед в темную воду, лицо его оставалось умиротворенным, и я увидел, что он все понял.
После первого записанного на личный счет противника я начал понимать, что понимать не обязательно. Что сделал – тем и стал. Только успеешь что-нибудь осознать – а в следующее мгновение происходит нечто, что стирает все твои выводы. Отыскивать в этом смысл можно сколько влезет – все равно, никогда и ни за что не сможешь изменить самого факта содеянного – холодного и черного факта. Меня опутала плотная паутина тьмы и, как тот древний крестьянин, я вдруг стал очень спокоен, столь же спокоен, как и тогда, когда разорвалась мина, потому что от меня ничего уже не зависело. Своими пулями я сам себя сделал тем, кем стал, кровь запятнала мою янки-дудлевскую мечту о том, что у всего будет хороший конец, и что, когда закончится война, я вернусь в родную Америку в белом шелковом мундире, с радугою планок поперек груди, невообразимо бравый, этакий Иисус военного образца.
Я долго размышляю о первом убитом мною человеке. Когда наступают сумерки, появляется медик. Я объясняю ему, что морские пехотинцы никогда не бросают своих погибших или раненых.
Медик несколько раз заглядывает в оба зрачка Стропилы.
– Что?
Я пожимаю плечами.
– Откат – п...ц всему.
– Что? – медик в замешательстве. Явно салага.
– Спасибо за памятник... – говорю я ему, потому что не могу объяснить ему, как я сейчас себя чувствую. Ты как пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту. Ты ждешь, вглядываясь через колючую проволоку в маленьких человечков, которые идут в атаку на твою позицию. Ты видишь их крохотные штыки, как у игрушечных солдатиков, их решительные лица без глаз, но ты пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту, и не в силах что-либо сделать. Маленькие человечки будут сейчас расти, расти и расти – в свете неровного призрачного огня осветительной ракеты – а потом они все на тебя набросятся и изрежут всего ножами. Ты это видишь. Ты это знаешь. Но ты пулеметчик, расстрелявший до конца последнюю ленту, и не в силах что-либо сделать. Ты ощущаешь пока еще далекую ярость маленьких человечков, и в этой ярости они тебе как братья, и ты любишь их больше, чем друзей своих. И потому ты ждешь, когда маленькие человечки приблизятся, и знаешь, что будешь нетерпеливо ожидать этого, потому что тебе самому никуда идти уже не надо...
Медик в замешательстве. Он не понимает, отчего я улыбаюсь.
– Что с тобой, морпех?
Да, он определенно салага.
Я шлепаю по дороге. Медик меня окликает. Я не обращаю на него внимания.
Отойдя на милю от этого страшного места, я поднимаю вверх большой палец.