От пяти домов, которые принадлежали ей в Москве, оставались только обгорелые столбы и закоптелые стены. Она перестроила тот дом, где жила сама, продала землю, на которой стояли прочие, и пустила капитал в оборот.
Отсутствие всякого нежного чувства и привычка вечно повелевать развивали с каждым днем ее душевную сухость и деспотизм ее крутого нрава. Она дошла наконец до того, что не могла вынести самого бездельного возражения на свои слова и не позволяла никому выражать мнения, несходного с ее понятиями. Когда она говорила или рассказывала, то требовала, чтоб ее слушали молча, и если кто-нибудь дерзал ее перебить вопросом, замечанием или просьбой объяснить, что ему казалось неясным, она отвечала обыкновенно:
— Я рассказываю, как хочу и как умею, а кому мой рассказ не нравится, тот волен не слушать.
Мало-по-малу она отдалила всех от себя, и родственники и знакомые стали являться к ней уже не иначе, как с поздравлением в торжественные дни; но и тут она принимала их так неприветливо и даже сухо, что они освободились наконец от исполнения и этого долга.
- Дивятся, что я не вышла замуж, — говорила она иногда: — а я просто от глупости осталась в девках, хотя и слыву умной женщиной. Как я ни напрягала свой умишко, как ни старалась понять, каким образом я скажу мужу: „как ты хочешь", у меня все выходит: „как я хочу"; только поэтому и не пошла замуж.
Вечно покорная сухому чувству долга, она набрала к себе бесприютных женщин, говоря, что закон Божий повелевает помогать ближнему; но добро, которое она делала, не привязало к ней никого. Бедные люди, пользовавшиеся ее кровом и ее куском хлеба, были ею ежеминутно оскорбляемы и дрожали перед ней. Ни одна из ее приживалок не смела ни принять кого-нибудь к себе ни даже уйти со двора без ее позволения. Поутру они являлись к ней, чтоб осведомиться о ее здоровье и поцеловать ее руку, и возвращались в свои уголки, где сидели, пока старуха занималась хозяйственными распоряжениями; потом все сходились к обеду и, сидя за столом, выслушивали жалобы хозяйки о том, как нынче дорого содержать лишнего человека. Вечером большие комнаты, в которых стояла симметрически около стен старая мебель времен первой французской империи и которые наводили уныние своим безжизненным и сухим характером, тускло освещались каждая единственной сальной свечой, и все домашние собирались в спальню Веры Александровны. Там, возле ее кровати, возвышался большой шкап с образами и стояло несколько стульев, кованый сундук, в котором хранилось домашнее серебро, деньги и ломбардные билеты. Обтянутые кожей большие вольтеровские кресла, в которых старуха всегда сидела, довершали убранство этой комнаты. Кто-нибудь читал вслух журналы или книгу, взятую из библиотеки, между тем как Вера Александровна слушала, опрокинувшись головой на спинку своих кресел, и от времени до времени окидывала взором прочих домашних, которые занимались работой, не смея обменяться шепотом несколькими словами ни даже перекинуться беглым взглядом.
Так проходили дни, месяцы и годы. Тесная среда, в которую она себя заключила, не удовлетворяла полных еще свежести и силы способностей Веры Александровны. Она искала чего-нибудь сильного, стала накладывать на себя строгие посты и требовала, разумеется, чтоб и все домашние соблюдали их также, а по сочельникам она не ела до звезды. Когда перед праздником являлся приходский причт отслужить у нее всенощную, большая зала наполнялась дворовыми и всеми проживающими в доме, и как скоро священник надевал ризу и кадило начинало дымиться в руках дьякона, хозяйка, устремив зоркий глаз на толпу, замечала тотчас, если кого недоставало, и посылала за отсутствующим или делала ему впоследствии строгий выговор. Она навесила себе на грудь бесчисленное множество крестов и ладонок и поставила себе правилом стоять каждый вечер по три часа на молитве. Горничные не смели, разумеется, ложиться, пока не ляжет барыня, и ждали с нетерпением, чтоб она прекратила свои земные поклоны. Утомясь наконец долгим стоянием, она часто кликала то ту, то другую и посылала их посмотреть, который час. Эти ночные бдения имели влияние на ее крепкую организацию, и она начала страдать бессонницей. С этой минуты две горничные стали сидеть по ночам в ее комнате, и поднималась гроза, если которая из них задремлет. Случалось по большей части, что старуха, не находя покоя в постели, раздраженная потерей сна и беспрерывным почти кашлем, проводила всю долгую ночь в брани и выговорах, которые выслушивали смиренно ее сиделки.
Ничто не поколебало в ней убеждения, что она владеет своей прислугой на основании божественного права, и все философские системы, которые она так твердо знала, не научили ее смотреть на крепостных, как на людей. По ее понятиям, они были созданы собственно для нее, и их самих она приучила к этой мысли. Браки между ними она позволяла очень редко и строго наказывала за связь. В Москве, как в деревне, она содержала многочисленную дворню, состоявшую преимущественно из девушек, которые работали по урокам, и из мастеровых. Почти ничего не заказывали: все делалось дома. Сама Вера Александровна никогда не занималась рукоделием; однако она умела с необыкновенной сметливостью растолковать шорнику, в чем состоит недостаток его хомута, неискусному кузнецу, как обтянуть шину на колесе, или плотнику, почему неправилен накатник или шатки сваи. Но, заставляя своих дворовых работать целый день, отрицая в них всякое право на мысль или на чувство, она однако придерживалась строго той ограниченной справедливости, которую взяла себе правилом, и признавала, в свою очередь, некоторые за собой обязанности в отношении к своим крепостным. Она их лечила, когда они бывали больны, и содержала их прилично, когда начала хозяйничать, но с тех пор цены на все значительно возвысились, так что жалованье, достаточное во второй половине прошлого столетия, стало совершенно ничтожным в 30-х и 40-х годах; скупость, единственная страсть, которая не слабеет, а, наоборот, усиливается со временем, развивалась постоянно в старухе и мешала ей изменить порядок, учрежденный когда-то в доме.