ВЛАДИМИР МЕХОВ
СТАРИННАЯ ГРАВЮРА
КУЗЕМКА ДУБОНОС — ЦАРЕВ КОМЕДИАНТ
«Как в Литву прикатил, ей-бо…»
Отца Куземкина дом не стоит еще и года. Сосновые бревна в срубе желтеют, словно вчера очищенные от коры. А вбегаешь в светлицу с улицы, да еще теперь, в месяце червене, когда солнце в самой силе, то густым смоляным духом в нос так и шибает.
Под вечер солнце становится ласковее, и к Дубоносам, на ногу негнущуюся припадая, приходит сосед. Своей хромоте Михайло Тюка не нарадуется: был он человеком боярина, и вольную получил после того, как на постройке господских хором с макушки кровли грохнулся вниз, — лекарь сказал, что с переломанными костями ему уже не плотничать, а калека боярину ни к чему. Михайло же поправился и — разве только захромал, — плотничьим ремеслом как жил в неволе, так живет и нынче.
Вот и сюда к Дубоносам приходит он не просто, а с пилой и топориком: по-соседски и по-землячьи пособляет Куземкину отцу на окна и двери ставить узорчатые наличники. Мастерят они с Якубом Дубоносом и поют. Порой веселое:
Порой печальное:
Михайло тянет козликом — тоненько и дребезжаще, отец же Куземкин — гулко, будто склонившись над кадушкой.
А то начинают браниться. Достается чаще большому, грузному, как медведь, Якубу от проворного Михайлы:
— Пенек ты копысский, сопатка огрызком! Не дрова ведь пилишь, не березу в лесу — видишь, как руку держу?
Якуб вертит испорченный наличник, виновато чешет в затылке:
— Да я, вроде…
— Вроде… Может, дядька из Пинска, где все по-свински? Или из Орши, где еще горше? Мы ведь из Могилева, нам все не ново.
Куземка и неразлучный с ним Тюковых Климка в лопухах за дровяным сараем переводят дух — только что прибежали с речки, от полудня в обмелевшей Неглинке бултыхались, — и в бок друг дружке толк да толк: ну хромой безбожник, ну разошелся!..
Что отец Куземкин ни Могилева, ни Копыси и в глаза не видывал, им хорошо известно, как и самому Михайле. Лет пятнадцать назад, в войну православного царя Алексея Михайловича с поляками, полонили Дубоноса пьяные стрельцы за самым Минском, в Ракове-городке. На тряской подводе со скрученными руками довезли до Березы-реки, продали там, не дождавшись парома, за ведро водки вместе с подводой немчине-рейтару, а уже тот в Москве — не за водку, а за добрую горсть ефимков — перепродал его посадскому портному. У того Якуб и жил, ремесло его постигая, пока хозяин не помер. А как помер, от вдовы откупился и вот сам в посадские вольные, в мастера почтенные выбился.
Присказки свои смешные потому Тюка сыплет, что обойди всю Мещанскую слободу вдоль и поперек — только на беглецов да полоняников из Речи Посполитой и наткнешься: на могилевцев и оршанцев, дубровенцев и шкловских, на копысских, витебских, минских, борисовских, виленских, полоцких, слуцких, глубокских. От того и песни тут, каких в соседней слободе и за Земляным валом в городе не услышишь. От того и речь во дворах и на улицах такая — иной купчина в бобровой шапке, приезжающий к отцу кафтан шить, возок свой с расписным задком остановит и не вылазит, слушает, диву дается:
— Как в Литву прикатил, ей-бо!..
Прежде, как пришлые из Белой Руси жили вразброс, по всей Москве да посадам, они на людях своего говора стыдились, всячески под здешних от рождения подлаживались. Ибо не очень это приятно, коли тебя ярыжка иль срамная девка передразнивают. Но минувшей осенью, в месяце вересне, с Лобного места выкрикнули царев указ, чтобы где которые белорусцы живут — все чтоб свои гнезда пооставляли и на новом месте, за Сретенскими воротами обосновались. Земля чуток подмерзла, перестала под лаптями и чунями хлюпать — и потянулись сюда подводы с пожитками, завизжали в туманной стыни меж Неглинкой и Яузой пилы, застучали топоры. Будто грибы, начали расти тут новые дома, да и старые, стоявшие до указа, новым хозяевам перешли. Пусть попробует теперь который в городе в торговых рядах передразнить мясника или рыбника за гулкое, от московского отличное «г» или твердое «ч», — услышит в ответ негромкое, но дай боже как выразительное:
— Ужо встречу тебя, сарынь, у нас на Мещанской!..