А наведаться в Мещанскую слободу городским нередко нужда случается. Царева воля недаром такая явилась — чтоб беглецы да полоняники из Белой Руси гуртом поселились. Немало среди них сноровистых умельцев. Надобно тебе шубу на соболях иль кожаные штаны немецкие пошить, драгоценным камнем перстень отделать иль оконце слюдяное поставить, голландскую печь ценинную сложить иль карету бархатом обить, курок на пищали исправить иль книгу переплести — на всякое дело отменного мастера среди людей этих сыщешь. Вот и подсказали думные царю: пущай, мол, слободой особой пришельцы мастеровитые живут и двор государев — благо слобода неподалеку будет — умельством своим пользуют. Вот и катят в новое селение за Сретенскими ворогами москвичи — к портным здешним и башмачникам, скорнякам и кузнецам, мыловарам и бондарям, шорникам и жестянщикам.
Так что не шибко удивился Якуб Дубонос, когда остановилась подле дома бричка и холоп, сидевший верхом на запряженном коне, кликнул хозяина. Отряхнул с рубахи и бороды опилки, поплевав на ладони, пригладил волосы, обрадованным медведем поспешил навстречу гостям: важных прислал бог заказчиков. В ферязи светлого заморского сукна и красных сафьяновых сапожках Данила Мордасов был, Мещанской слободой управлять поставленный. Второго — бритого, с желтым шелковым платком на шее, в черном кургузом кафтане и в белых чулках, по которым сразу видно, что человек из Кукуя, из Немецкой слободы, — Якуб не знал. Лишь подумалось сладко: неужто и на Кукуе, где своих портных хватает, про его, Якуба Дубоноса, искусное шитье прослышали?
В пояс Мордасову поклонился, на двери рукой показал — входите, мол, гости дорогие, не гнушайтесь домом. Да Мордасов — словно и не бывал в этом доме никогда, не пробовал Якубовой браги, не шил тут за «бог заплатит» свои ферязи.
— Отрока твоего, Дубонос, надобно нам видеть.
Насторожился отец Куземки, в глаза дворянину тревожно глянул:
— Это с чего же — неужто натворил что?
Хохочет Мордасов, довольный, на кукуйца оглядывается — потеху, мол, немчина, видал? Тот с улыбочкой кивает, басурман, — дикари, дескать, чему же удивляться.
— В съезжую отвезем — дознаемся, натворил чего иль нет!
Но глаза у Мордасова незлые, шутит насчет съезжей — избы, где уважению к порядку учат кнутом.
— Дубина ты стоеросовая! Десятский я тебе — за гилью черноногой бегать? Сказывают, смышленный у тебя малец и голосом приятный, — потому приехали.
Не может уразуметь Дубонос: к добру или не к добру то, что слышит от Мордасова. Брови на переносице сдвинул, молчит.
— Комедиантом сына твоего хочет господин Грегори сделать, — что есть сие, понимаешь? — Мордасов возле дома портновского терпеливый, не натешился еще даровой своей ферязью.
Комедиантом? Розово-голубое, пестро-крикливое, ярморочное смутным воспоминанием зашевелилось у Дубоноса в голове.
— Это как — потешником? Игрецом? Так ведь грех то, господин…
— Скривился! — захохотал Мордасов вновь. — Царева служба грешной не бывает, дурак! Да говоришь не по чину много, время у особ казенных крадешь. Где он, дармоед твой, зови.
А Куземка уже тут как тут. За отцову спину прячется, ногой о ногу чешет — не только лопухов, холера, а и крапивы за сараем полно. Слышал, что дворянин о нем хорошее говорил, вот и застеснялся, будто девка перед сватами. И Климка рядом, рот раскрывший, — не знает, то ли завидовать дружку, то ли сочувствовать. Нос у него облупленный, у Климки, уши торчком, глазами — хлоп, хлоп — растерянно моргает.
Мордасов Куземку оглядел, плечами пожал, на немца оглянулся — ну как, берем? А тот на Климку показывает, морщинами на бритом, бабьем лице двигает, — и этого, мол, тоже.
— Помыться, рубахи чистые надеть и быть наготове — подводы поутру подъедут, в школу на Кукуй повезут.
И вот уже лишь след в пыли от брички да конские яблоки. И возле дома испуганные мужики да парни.
Всякие есть в их слободе мастера. Комедиантов еще не бывало.
«Мыслю, государь, есть выход…»
Не ведали и ведать в Мещанской слободе не могли, какая беседа давеча произошла в Теремном дворце — кремлевских хоромах царской семьи.
Утомленный тщанием в вечерней молитве, царь отдыхал в ожидании трапезы. Слюдяные окна, разрисованные травами и птицами, пропускали в покои мерклый свет. Красное сукно вокруг — на полу, на стенах, на лавах у стен — оттеняло бледность, даже синеватость царского чела.
Было ему теперь от рождения сорок четыре, этому тихому, богобоязненному человеку, всея Великой и Малой и Белой России самодержцу, как называют его в государственных бумагах. А выглядит намного старше. Всю жизнь более всего почитал он нехитрые семейные радости, домашние утехи, минуты просветления в молитве, — а как же часто приходилось надевать на хилые плечи походную епанчу и на долгие месяцы разлучаться с родными, — идти на чужбину с войском, воевать Руси города и веси. Всю жизнь не выносит вида крови, не ест по понедельникам, средам и пятницам мясного, изнуряет себя постами, — а в пытных узилищах не убавляется работы заплечных дел мастерам: то соляной бунт державу сотрясает, то медный, то Стенька-антихрист кровавое затевает гульбище…