Дородный, плечистый, с гордо посаженной головой, Матвеев бороду квадратную, поседевшую вскинул, глазами цепкими в царя впился — словно только того сокрушения и ждал:
— Сколько ж говорю тебе, государь, — пора в Москве нам своих, российских комедиантов иметь. Чтоб не хуже чужеземных выглядел твой двор. Чтоб не тебе на российский, а гостям закордонным с нашего языка на ихние толмачи комедийное действо переводили.
Шапка тяжелая царева, золотом и мехом отделанная, укоризненно закачалась:
— Это я, царь Алексей, комедиантов при дворе заведу?
Понимает Матвеев, о чем государь речь ведет. Знает грозные царские грамоты, по городам и волостям разосланные, в коих сурово народу наказывалось души свои не губить, на зрелища срамные не сходиться, уборы скоморошьи не надевать, дьявольских игрищ на рождество не налаживать. Тех, кто ослушается, повелевали грамоты на первый и другой раз бить палками, на третий же — высылать в окраинные города.
Но чует Матвеев носом — тонким, орлиным, с дыхалами живыми, нервными, — пробьет сейчас давний замысел, стронет неподвижное, замшелое с места, коли будет настойчив.
— На посольском дворе, государь, таиться не буду, уши свои имею… Обидное ушам тем приходится слышать. Московия, мол, медвежью берлогу огромную напоминает — только спят, жрут да рычат ее обитатели с тоски.
Синеватые уста царя сердито сжимаются.
— Не толкай на дурное, окольничий. Чужеземному блуду потатчиком не буду.
Матвеев улыбается, словно упрямому ребенку.
— Азиатцами, дикарями нас считают в христианских державах, государь. Будто в язычестве все еще находимся.
Слабо отмахивается, точно милости просит Алексей Михайлович.
— Не могу, никак не могу. Да и не станет никто комедиантством заниматься на Руси — побоятся!
Знает это и Матвеев — божьими карами немилосердными, отлучением от церкви за дьявольское лицедейство и смехотворство не раз и митрополиты угрожали в своих грамотах. А это — пострашнее даже, чем угрозы царские.
Но — уже нет непреклонности в голосе царя, лишь просьба. Значит, надо нажимать.
— Духовника своего вспомни, великий царь. Мудрости высокой он, протопоп Андрей. И никакого нарушения святых наших заповедей не узрел, что комедианты кукуйские в государевом дворце побывали. Ибо потеха сия не токмо что теперешними братьями твоими, христианскими государями, грехом не считается, а и в давние времена, еще в палатах православных византийских императоров уважалась. Почему же не может мудрость твоего духовника остальным божьим слугам примером стать?
Плечом под кафтаном шевельнул Алексей Михайлович, реденькую выгнул бровь. Мол, кто-кто, а ты, Сергеич, знаешь — церковь это церковь…
И — точно осенило умницу Матвеева.
— Мыслю, государь, добрый есть выход. А что, если из Мещанской слободы, посольскому приказу подчиненной, юнцов в комедианты набрать? У белорусцев зрелища за дьявольские не считаются, сам в Могилеве да Полоцке на ярмарках комедийные кукольные потехи — бетлейками там называются — видел. А с языком никаких хлопот — близкая кровь, не немцы…
Теперь уже не просто дружелюбно — умиленно глядит Алексей Михайлович. Ну Сергеич, ну светлая голова! Надо будет в ужин передать ему что вкусненькое.
Скромно, как простолюдин, питается Великой и Малой и Белой России самодержец. Съесть побольше боится: и бог может разгневаться, и желудок взбунтоваться. Но готовится всякий раз для царской трапезы чуть не семьдесят блюд. Чтоб было что переслать или передать через стольников людям, которые особенно пришлись по душе, — в знак высокой к ним государевой милости.
Счастливая звезда пастора Грегори
Школа, а в углу переднем, красном, нет даже маленькой иконки — только Христос-мученик из дерева резанный. Куземка, к порядку дома строго приученный, хотел было на него перекреститься, но Климка за рукав его дерг — может, грех это будет для нас, православных, в наших-то церквях такого не ставят. На печатном рисунке державы Московской буквы опять же не наши. Одно слово — Кукуй, лютеранское логово.