Угреватое лицо штабс-капитана становится то белым, как его панталоны, то малиновым, как обшлага и аксельбант. Счастье, что внимание к себе привлекает испуганный фальцет Мариадини:
— Это есть все неправда. Мариадини не делает замечаний на свой сюзерен. Мариадини так и сказал маледетто[3] камердинер!
Он кричит откуда-то сзади, Мариадини. То ли не может пробраться к Зоричу сквозь толпу, то ли просто считает, что лучше находиться поодаль.
На Зорича смотреть и вправду страшновато. Круглые, близко поставленные глаза белеют. Крылья большого носа шевелятся, ходят вверх-вниз.
Это ведь один из самых излюбленных в его хоромах розыгрышей: пустить отменно наряженных и причесанных, в сиянии драгоценностей, в аромате дорогих духов, в обмане свободного французского произношения крепостных дансерок к гостям, — и чтоб кто-нибудь из них воспылал, распустил хвост, как павлин. То же самое, примерно, что творил он, бывало, с электрической машиной в училище — когда угощал незадачливого ротозея током. Так что же — собственный холуй эту потеху будет ему портить?!
В гневе захлебывается Семен Гаврилович, переходит на зловещий полушепот:
— Вы… монсиньор… кадушка с макаронами… — недобрый это знак, когда Зорич обращается к слуге на «вы». — Сей момент гайдуки отведут вас на конюшню… и при всем вашем почтенном иноземном подданстве… как спустят с ваших толстых ляжек штаны, как…
И, пораженный, останавливается. Ибо таким, как сейчас, никогда Живокини не видел. Со сжатыми у горла кулаками. С закушенной нижней губой. Со слезами в печальных навыкате глазах, однако слезами не жалкими — гневными. Видно было — ни гайдуки, ни конюшня ему сейчас не угроза. Видно было — едва сдерживает себя кроткий, боязливый обычно шут-итальянец, чтобы не дать хозяину пощечины.
Лицо Зорича мрачнеет, чернеет… И вдруг — точно освещает его молния:
— Це-це, да он же…
Удивленный, еще не совсем уверенный, что так оно и есть, Зорич спрашивает — не сразу скажешь у кого, у камердинера или у себя:
— Тебе что — эта девка нравится? Пелагея Азаревичева? Аморе?[4]
И по тому, как вянет, как на глазах обмякает Живокини, понимает — точно, угадал! И тут уже становится ему опять весело, тут уже хлопает он в ладоши, предвкушая новую, вот уж вправду нежданную потеху.
— Господа, господа! Силенциум[5], господа!.. Я считал вместе с вами до сей поры, что имею в своем доме всего лишь слугу своего, Игнатия Живокини, и всего лишь балетчицу свою, Пелагею Азаревичеву. Но я ошибался, господа. И вы тоже. — Зорич прикладывает руку к сердцу, эффектно ее выбрасывает, с пафосом объявляет: — Пред вами рыцарь и его дама, Ромео и Юлия, Дидона и Эней!
Компания вокруг еще не сообразила, какого жанра разыгрывается спектакль, — комедия или драма. Зорич, он таков, — поймешь его не сразу. В ответ слышен смешочек-другой, — и тонет в настороженной тишине.
Зорича же распирает. С уже совсем обмякшего, внезапно постаревшего Живокини, с белого его лица, удивительно похожего в эту минуту на печальную маску арлекина в виденном некогда Зоричем представлении заезжей итальянской труппы, он переводит взгляд на пунцовую, сжавшуюся, с глазами, полными слез, с размазанными по щекам краской и пудрой, с опухшими, покусанными губами, и все-таки привлекательную балетчицу, — и точно кто его незаметно щекочет.
— Монсиньор Ромео… иль как вас там… Эней… — смех подступает Зоричу к горлу и не дает ему говорить, — вот вам еще одно свидетельство моей к вам благосклонности… Разрешаю вам хоть сейчас… даже не хоть, а именно сейчас, потом будет поздно… взять вашу Дидону к себе… и… Будьте спокойны, велю ей не упираться…
Вот теперь уже жанр спектакля публика определила. Теперь уже, как Зоричу того и хотелось, зал вновь содрогается от смеха.
Как бы защищаясь от этого смеха, Живокини выставляет перед собой руки. Ладонями вперед. Лицо его уже не маска арлекина. На лице его — отчаяние. От оскаленных вокруг зубов. От похотливо заблестевших глаз.
Он отступает к полуколонне сзади. Он прикрывает спиной Азаревичеву, которая судорожно к этой полуколонне прижимается и, точно в лихорадке, дрожит.
— Так как — согласен? — гремит Зорич.
Живокини отрицательно крутит головой. Отчаянно, испуганно. Нет, нет, разве можно, что вы!
— Монсиньор отказывается? — паясничает Зорич. — Монсиньора интересует лишь единство душ? Монсиньор просто… на себя не надеется?