Давно, давно он не был в таком настроении. Давно не хохотали так вокруг над его остротами. Так не разочарует же он сегодня гостей и дальше!
— Господа, господа! Я прошу за всех вас у наших дам прощения. И прошу их покинуть мужскую компанию. Не надолго, мадам, весьма не надолго. — И он первый галантно целует у фру Фливерк руку.
Пелагея Азаревичева намеревается отойти со всей хихикающей, потупившей глазки — ах, бесстыдники мужчины! — женской стайкой.
— Нет, нет, — удерживает ее Зорич. — Без вас, мадемуазель, у нас ничего не получится.
Он уже не гремит, говорит вполголоса — мол, мужской секрет.
— Антр ну, господа, антр ну! Мой уважаемый камердинер… опозорил сейчас нашу мужскую честь. Честь нашу общую. Я считаю, что за нее необходимо вступиться. Кто желает?
— Эчеленца, это же… Я прошу вас, эчеленца! Я не нахожу слов…
— Смелей, господа, смелей, — отмахивается Зорич. — Не верю, что все вы… как Живокини. И наша царевна-недотрога не верит тоже. Не правда ли?
Молчит, только вздрагивает пунцово-мраморное в нежно-сиреневом с алмазами создание.
Однако гости глядят на нее и тоже молчат, словно оцепенев. Даже бывалые гренадеры-офицеры.
Семен Гаврилович чувствует, что переборщил. Он вновь повышает голос. Теперь уже капризно:
— Или вы тоже на себя не надеетесь? Не ожидал такого конфуза, ей-богу. Что ж, Дидона, — он паясничает уже как-то принужденно, сердито, — действительно, твоя участь — разочарование…
Угреватый штабс-капитан — о нем как-то забыли — делает шаг к Зоричу, вытягивается, щелкает каблуками:
— Если ваше превосходительство позволит, то… с превеликим удовольствием…
Лицо его серьезно — можно подумать, просится храбрый воин в лазутчики к янычарам. И смех и шутки наконец слышатся вновь — над штабс-капитаном, явно исправляющим свой промах.
Зорич тоже с облегчением смеется. Кивком подзывает гайдука. Говорит насчет комнаты для гостя, насчет балетчицы, насчет…
Звенящий голос Державина прерывает Семена Гавриловича:
— Семен Гаврилович, душа моя, не вспомнить ли нам с тобой молодость, — Гаврила Романович кивает в сторону ломберного столика. Окидывает взглядом людей вокруг Зорича и останавливается на штабс-капитане: — Вас тоже, сударь, приглашаю…
7
Тут не надо было быть необыкновенно проницательным. Сидя подле итальянца, разве только слепой не заметил бы, как смягчаются, теплеют его грустные глаза, когда взгляд его хоть на мгновение встречается со светлым взглядом балетчицы. Разве только слепой не заметил бы, как передернуло лицо его болью, когда по знаку хозяина лихая компания на цыпочках окружила ее и штабс-капитана. Как побледнел он, услышав насмешки Зорича над ними. С какой отчаянной решимостью внезапно вскочил…
Почему же не рассмеялся Гаврила Романович? Он, кто так остро ощущает забавное, кто не мог не заметить комического несоответствия крылышек амура возрасту, брюху, меланхолии шута-камердинера? Он, чьего безжалостного смеха так боятся в Петербурге?
А потому просто, что было некогда такое и с ним. И он Живокини сочувствует.
Был уже и он не юнец — имел, слава богу, под тридцать пять — когда, глядя из квартиры приятеля на крестный ход, увидел ее, свою Плениру, свою ласточку. Чтобы полюбить сразу и навсегда. Чтобы после третьего свидания трепетно открыться. Чтобы обезуметь от радости, услышав в ответ, что и он «не противен», как она сказала, ей, шестнадцатилетней. Хотя, между прочим, был тоже не Аполлон — губы, нос, пусть легкая, но шепелявость… Седьмой год уж нет с ним ласковой щебетуньи, незабвенного его колокольчика, Катеньки, Екатерины Яковлевны. А до сих пор, бывает, слушает за обедом разговор гостей, а сам черкает вилкой по тарелке все одни и те же дорогие сердцу буквы — Е. Я… Дарья Алексеевна, нынешняя жена, человек умный и рассудительный, а все равно не стерпит: «Ты что это, Ганечка, черкаешь?» — «Ничего, матушка, просто так»…
Сочувствие, одно сочувствие руководит Державиным поначалу. При смутном представлении, зачем и для чего он так поступает.
В картах, правда, он искусен и удачлив. Случаи и солдатской молодости, когда спустил он однажды в картежном загуле неприкосновенные материны деньги, полученные на приобретение имения, заставил тогда выучиться и этой науке — пускай не слишком уважаемом, однако не лишней, как всякая. И позже такого уже по случалось. Случалось наоборот — садился к столу зеленого сукна при какой-нибудь полсотне в кармане, а вставал — при сорока тысячах. Тем не менее уже много лот берет он карты в руки, лишь когда неудобно отказаться.