Выбрать главу

Что перекидывается с домашними в дурака, как выпадет свободный вечерок, — не в счет. А тут приглашает сам. Да еще где — у Зорича в Шклове! Хорошо зная, что не похвалят, ой, не похвалят за это в Петербурге! Слишком громкая и скандальная по всей России слава про здешние картежные оргии. Слишком много подозрительного народа бросало тут тысячи, десятки тысяч в банк — хорошо, если настоящими, а то, случалось, и фальшивыми деньгами…

Да гром, даже самый сильный, это всего лишь отголосок, эхо. Давно то минуло, о чем судачит молва — именитые картежники России и Европы, мильоны в банке. Зачем именитым Шклов нынешний, с его обедневшим, опальным к тому же владельцем? Зачем им шкловские сыщики и, значит, игра в запрещенные квинтич, банк, фаро с опаской и оглядкой — хорошо, как откупишься, коли попадешься, штрафом, а как в острог? На престоле ведь — Павел Петрович!

Зорич и сам уже давно делает вид, что к картам остыл, пресытился. Прежний, настоящий размах уже не осилить. Играть же по-нищенски, «по маленькой» — не с его гонором. И чаще всего от приглашений он теперь отказывается — отговаривается нездоровьем. Однако ж сегодня пригласил — Державин!.. Странно ему лишь, что третьим в их компанию выбран такой недотепа. Чего он стоит, штабс-капитан, видно сразу. Разумеется, и играет плохо, и без денег. И если б еще вызывал хоть какой интерес — бывало, что и Зорич привечал таким образом невидного, но чем-то ему приятного человека, — так тоже незаметно… А вообще, черт с ним, со штабс-капитаном. Зачем перечить невинному, в сущности, капризу самого уважаемого из сегодняшних гостей. Всем известно, Зорич и сам с капризами — может стерпеть иногда и чужой…

Штабс-капитан же словно после кислого хватанул сладкого, и зубы все равно ноют. Если откровенно, то в сей хитрый заморский ломбер ему и играть толком не приходилось. Так, считанные разы. По корчмам да в дыму холостяцких пирушек эдак высоко не залетал — аристократы вроде него обходятся более простыми пикетом, контрой, дамским фараоном. Однако разве он признается! Разве откажется от приглашения тайного советника, это значит, если по-военному, — у него занимает дух, — генерал-лейтенанта! Он уже представляет, как где-нибудь при случае, словно между прочим, рассказывает: «Сели мы, помню, втроем — Зорич, генерал-лейтенант, тот самый, тайный советник Державин, может, слыхали такого, из сочинителей, и ваш покорный слуга…» И в сладком воображении тает все остальное, разлетаются в пух и прах остатки осторожности.

А тут еще при первом, втором, третьем круге — тьфу, тьфу, тьфу, — как будто и фартит. Взятка за взяткой, взятка за взяткой. Удивленное перешептывание за спиной — столик, разумеется, плотно окружен — приносит штабс-капитану наслаждение. Словно бокал горячего грога после тяжелого зимнего перехода. Словно одобрительная улыбка командира на параде. Он и сам не может сдержать улыбки, лишь прячет ее за картами. Он явно успокаивается — вытирает пот со лба и шеи, поправляет на ощупь парик…

Бедняга, он не знает, что опытные Державин и Зорич самым простейшим способом его, новичка, заводят. Что хотя нет меж ними никакого уговора, они сейчас — заговорщики. Что это тот инстинктивный, подсознательный союз сильных против слабого, невольно возникающий в картах — и если бы только в картах! — даже если ощущают сильные соперники друг к другу неприязнь.

Правда, скажи кто-нибудь сейчас Державину, что к Зоричу у него неприязнь, он вряд ли согласится. Скорей, насмешливо пожмет плечами — почему, откуда? Дескать, сочувствие камердинеру — это не обязательно неприязнь к его хозяину. Если уж на то пошло, так Державин и Зоричу сочувствует — спасает, как может, беспутного, не отдает его в пасть акуле Кутайсову. Да и что Семен Гаврилович неслыханного совершил? Обидел слугу? А сам Державин разве всегда со своими слугами ангел?

То же и к штабс-капитану. Ну, закружилась непривычная к блеску голова. Ну, взыграл в крови бес при соблазнительном предложении Зорича. Так что?

Нет, нет, одно теперь на уме у Гаврилы Романовича — карточный интерес. И ничего другого…

Но это — если бы кто-нибудь спросил. Если бы сам у себя, наконец, спросил. Если же не перед людьми, перед богом, то — вот ведь наваждение! — стоит и стоит перед глазами Живокини. Такой, каким был он в мгновение, должно быть, самого тяжкого для него страдания. Когда крикнул не голосом — сердцем: «Я прошу вас, эчеленца! Я не нахожу слов…» И еще наваждение — точно безумные глаза балетчицы. Глаза, которыми смотрела она, когда щелкнул каблуками перед Зоричем штабс-капитан…