Выбрать главу

Он хорошо знает теперь, какой бывает Пелагея разной. Видел ее всякой — беззаботной смешливой девчонкой и затаившимся, как Катерина, зверьком, огорченной неудачной репетицией и счастливой от того, что очень красивый на ней будет по роли наряд. Но долго-долго еще, лишь только он ее встречал, вставала она перед глазами такой, какой была на помостике в парке. И хотелось ее утешить, развеселить, посмешить, пригреть. И униженная, оскорбленная, никогда не балованная жизнью, сызмальства изголодавшаяся по доброте, она на его сердечность откликнулась, благодарно к нему приникла. А от этого точно потеплело, посветлело и ему. Ибо и для него двадцать лет в России были годами одиночества и неприкаянности.

Он уговаривал себя сперва, что чувство его к Пелагее братское, может, даже отцовское, — по возрасту ведь как раз ей в отцы и годился. Что это чувство иное, что слишком оно похоже на любовь, — не отваживался себе признаться. Очень уж боялся выглядеть смешным. По натуре меланхолический шутник, он понимал, как это страшно — выглядеть смешным. Не тогда, когда паясничаешь, и люди смеются не над тобой — над твоей шуткой. А тогда, когда тебе самому не смешно, когда у самого отчаяние разрывает сердце, а люди вокруг покатываются и тычут в тебя пальцами. Лишь когда неожиданно обнаружилось, что со Шкловом придется расстаться, и в груди у него похолодело, заныло от этой вести, и принялся он лихорадочно придумывать, как бы ему все-таки остаться, — только тогда Живокини понял, что не просто как хорошего места, обычного пристанища держится фольварка Зорича.

Случилось это после того, как Зорича вызвали в Петербург, и новый император, ласковый к вельможам, попавшим при матушке в немилость, поздравил его с шефством над Изюмским полком. Главный зритель уезжал, так зачем было оставлять в имении театр? Однако не то удивило всех, что Живокини тоже стал собираться. Удивило, что едет с хозяином, что становится у него камердинером. Живокини, человек с профессией, независимый художник, которого приглашали к господскому столу и сажали почти как ровню с другими гостями… Кому объяснишь, что, во-первых, не такой он отменный мастер, чтобы очень за него держались. Что, во-вторых, надоело без конца перебираться с места на место и начинать плясать под новую дудку. Что, в-третьих, от другого хозяина не сможет он часто наведываться в Шклов, а ему что очень важно… Вот и трясся год с лишним то из полка на перекладных с поручением барина в имение, то из имения с обозом припасов в полк, пока Зорич оскорблял там офицеров и ругался с ревизорами. Вот и живет жалким шутом при возвращенном в отставку в Шклов хозяине, хотя способен на большее, — тоска по несбывшемуся так и охватывает, как побывает в Петербурге на журфиксе у Гаврилы Романовича; или заглянет там со знакомыми живописцами в Академию; или даже тут, в Шклове, перекинется словечком с заезжей оперной знаменитостью — по дороге с российских гастролей за границу их много в хоромах Зорича останавливается. Вот и ходит в театр к дансеркам, строя потешные гримасы всем, а высматривая с печалью одну; мрачнеет, если замечает, что глядит на нее кто-то еще; недовольно сопит, когда Мариадини, по его мнению, к ней несправедлив, — а сколько еще будет ходить и чем эти хождения кончатся, не ответит, опять же, ни кому другому, ни себе.

Обиду на то, что так с ним все не по-человечески, на тяжесть одиночества, неустроенность жизни он ощущает теперь острее, чем когда-либо раньше. А дальше ведь станет еще хуже — и в случае, если Зорич прогонит, и в случае, если простит и оставит. Ибо неизвестно, что будет тяжелей — поехать и забыть Пелагею или остаться, чтобы все потешались, чтобы оглядывались и показывали пальцами. Недобрый глаз видит все — даже приметит, конечно, где и как он сейчас сидит; приметит и завтра же высмеет. И идти к Зоричу открыто тоже не имеет, конечно, смысла: если прямо не откажет с насмешкой, то заломит за свою первую балетчицу такую цену, что впору будет взвыть.

Завыть, по-волчьи тоскливо завыть захотелось Живокини и сейчас.

От безысходности. От беспросветности.

Вот увидит он сейчас гайдука и не выдержит, — подымет, как серый, пасть и…

— …ЫЫ-ыы-ы, — очумелым, надрывным, истошным будто прорезает вдруг двор. Живокини вздрагивает — неужто невольно вырвалось у него? Неужто с ним случилось что-то неладное и он точно со стороны слышит самого себя?

Однако нет — вот ом снова, этот крик:

— ЫЫ-ыы-ы, — и вослед самые грязные слова. Снова: — ЫЫ-ыы-ы, — и слова еще пострашнее. Лают потревоженные собаки, ржут испуганные кони.