Святые, они на небе. А на земле… Как только ни вредили старшие духовные отцы младшему! И сплетни гадкие пускали, и на доносы сколько бумаги потратили, — вертись потом Грегори перед молодцами из приказа тайных дел, доказывай, что это грязная ложь, будто, вернувшись после ученья из Германии в Россию, ты молился в в церкви сперва за здоровье курфюрста саксонского, а лишь потом — за здоровье царя… И когда прошлым летом понадобился всемогущему Матвееву чужеземец, который сумел бы в царевых палатах комедийное действо наладить, показали тоже на Грегори. Надеялись — не осилит незнакомое дело, осрамится, накличет на себя гнев царя и Матвеева, убежит, опозоренный, из России…
Не сбылись недобрые надежды! Десять часов комедия про Есфирь продолжалась, и по десять часов два раза, что в Преображенском ее показывали, завороженно глядел на комедиантов царь. А на светлой неделе в апреле пригласил их пред свои очи во дворец, ласково со всеми говорил, а Грегори щедро наградил соболями. В слободе после этого кой-кто даже почернел.
Весело, легко на сердце Грегори. Видно, под счастливой звездой он родился. Вот и эти юные варвары — ей-богу, они, кажется, не безнадежны. Справимся с вашим новым поручением, герр окольничий (ох и слова у русских попадаются!). Будет российскому властелину комедия на родном языке.
— Ну, ты, певец; как это… со-ло-вей! — кивает он Куземке. — Давай теперь посмотрим — в самом деле ты умеешь читать или только… как это… похвастал.
Обиженный Куземка (вот прицепился, слепень!) через Климкины и еще двух парнишек ноги переступил, рядом с учителем стал, в толстенную книгу, им раскрытую, уставился.
— «Книга словес Товита… иже пленен бе…»
Всех двадцать шесть послушал Грегори, пока до конца прочитали историю о верном своему богу Товите и удивительных приключениях его доброго сына Товия. А потом сказал:
— Вот это все и будете в комедии показывать. Поелику вы ест теперь, — он встал, чтобы все видели, как почитает он русского царя, и произнес торжественно, словно на пасхальной службе, — государевы комедианты.
Товит, Товий, Сарра
Вот и началось. Куземка — он уже и не Куземка вовсе те полдня, что муштрует их Грегори в школе. Он — Товий, молодой еврей, живущий со своим отцом Товитом в ассирийской неволе. И густобровый задиристый Родька — не Родька уже, Иванов сын, а этот самый боголюбивый Товит, — Товиев, Куземкин, значит, отец. Остальные — кто невольники, кто воины-ассирийцы, кто Товитовы родичи.
Не повезло лишь Климке: он — Сарра, девушка, у которой демон убил семерых женихов и которую Товий, этого демона из ее горницы прогнав, берет в жены.
Грегори, понятно, предупредил, чтобы над Климкой не смеялись. Грегори сказал, что всегда, когда затевается комедия, кому-то приходится представляться женщинами. Ибо не брать же в комедианты женщин — такого еще нигде никогда не бывало. Но Климку поначалу все равно донимали.
Пока учителя нет, сидят они с Куземкой в школьном дворе, бормочут по бумажке слова, которые на память велено выучить, а оболтус Васька Мешалкин, которому слова говорить не надо, лишь бердыш ненастоящий носить, подойдет со скуки, с улыбкой сатанинской поглядит, — и Куземке:
— Уж больно тоща у тебя Сарра, — гляди, не порченную ль берешь?
Климка загорится, вскочит, кулачки худые сожмет, а Мешалкин по двору уже носится, горло дерет:
— Ворота дегтем вымажу!.. Без приданого оставлю!.. Отдам за вдовца!..
Мальцам потеха, а Климка с красным носом и глазами сидит потом в школе.
Грегори сердился. Не мог уразуметь, почему это Климка баран бараном, когда надо ему Саррой становиться, встречу ее с Товием показывать.
— Кто ты, красавица? Какого отца почтенного дочь? Очи твои звездам подобны, а вижу в них скорбь и печаль, — нараспев и чувствительно, как учитель того требует, произносит слова Товия Куземка. И Грегори, довольный, прижмуривает веки, кивает. А Сарра устами Климки должна отвечать:
— Несчастная дочь есмь несчастного отца. Оставь этот дом, незнакомый юноша, и товарищу скажи, пусть оставит…
Только Климка, как знак Грегори подаст — мол, давай теперь ты, да как надо, — на скамью, где Мешалкин сидит, взгляд кинет, и слова у него поперек горла застревают. Какая там красавица из библейской легенды, — убогий монашек, перед митрополитом от страха одуревший!
— Неужели ты медведей, от пчел убегающих, чаще, чем… как это… фройляйн… девиц в слободе своей видишь! — не может понять Грегори. Климка пунцовеет, глаза у него влажнеют, но про Мешалкина молчит, не рассказывает: доносчик — последняя мразь.