Позавчера она сказала ему:
— А ты греши и кайся. Греши и кайся.
— Надо же!
Поначалу, когда они поженились, он не раздевался догола при жене — боялся, чтобы не увидела его татуировку — свастику, которую он много раз пытался удалить, но безуспешно. Но вскоре она все же заметила татуировку. Удивилась, конечно. И пришлось сочинить целую историю: был он какое-то время на оккупированной территории, и пьяные немцы, решив поиздеваться, связали его и еще одного мужика и сделали эти наколы на их коже, о чем он просит никому не говорить. «А то кто как поймет». И добавил: «Этот орнамент был известен еще в каменном веке. И говорят, что свастика служила когда-то в качестве религиозного предмета. Вот и будем считать ее религиозным предметом. Да наколы эти уже и плохо видно». В тюрьме татуировку, наверное, не скроешь. Вот оно, еще одно свидетельство против него!
В то утро они с Надей слегка поспорили, так, по пустякам, и Васильев, встав с постели, остановился у темного окна. Смешно шлепая босыми ногами по полу, жена обняла теплой рукой:
— Что ты встал, полежи еще. — Уткнула голову ему в грудь.
— Спи, спи. — Он похлопал ее по плечу.
— У-у!.. И ледяшка же ты!
Легла на кровать и повернулась к стене — обиделась.
По внешности она типичная сибирячка — широкие плечи и бедра, густые брови и крупный, вяло очерченный подбородок, — ни намека на изнеженную красоту. Но в ее огрубленности и простоте есть какая-то своя прелесть. Так кажется Васильеву. Она здоровее, выносливее его, и эта народная сила импонировала ему. Она своеобразный человек. И это, наверное, хорошо. Почему люди должны походить друг на друга, как новые пятаки. Последнюю фразу он недавно услышал от Рокотова, и она порадовала его: ведь раньше Васильеву почему-то казалось, что советские руководители стремятся, чтобы все люди были какого-то одного образца, с одинаковой моралью и едиными философскими взглядами.
Сам Рокотов в представлении Васильева — типичный районный руководитель: уверенная осанка, властный голос. Любит хвалиться: «Деды и прадеды мои батрачили. Отец — простой колхозник. Откуда тонкой кости и деликатности взяться?»
Теперь все гордятся плебейством. И, наверное, многие потомки дворян и буржуев изображают из себя пролетариев, как когда-то наиболее предприимчивые люди из «низших сословий» изображали из себя столбовых дворян. В тридцатые годы одна ленинградская старушка, бедненько одетая, но чопорная, говорила Васильеву слабым, заметно отчужденным голосом: «Я — дворянка. А вы, кажется, из купцов?»
Как всякий настоящий руководитель, Рокотов стоит за пределами собственных симпатий и антипатий, со всеми одинаков, сухо вежлив и строг. Но Васильева он все же по-своему отличает — при его появлении лицо у секретаря райкома слегка оживляется. Так, во всяком случае, кажется Ивану Михайловичу, и он иногда с горькой усмешкой думает: посмотреть бы на физиономию Рокотова, когда тот узнает, кто такой Васильев и кто такой Лебедев.
Иван Михайлович особо не активничает, лучше быть в тени — безопаснее, береженого бог бережет, но и проявлять одну пассивность — тоже не дело; иногда лекции читает о текущем моменте, ездит в Бугры как уполномоченный райкома, в общем, что-то делает. И, конечно, историю партии изучает. На той неделе работница бухгалтерии попросила разъяснить, что такое легальные марксисты. Разъяснил. Даже с удовольствием. В комоде, далеко от посторонних глаз, лежит школьная тетрадка, куда он записывает недостатки и промахи маленьких и больших карашинских начальников. Может, когда-то и пригодится, мало ли… Однажды кое-что рассказал одному знакомому из записанного в тетрадке. Так… Несколько самых безобидных фактов. «Ну и память у вас!» — удивился тот.
Васильеву все время казалось, что предстоят какие-то серьезные изменения, и все плохое, порожденное войной, будет уничтожено. Он не думал, что это свершится завтра, послезавтра, но был уверен — скоро. И когда Надя ему говорила, что, дескать, кругом голод и горюшко бродит, а горе — что море: ни переплыть, ни вылакать, конца всему этому нет, Васильев усмехался над ней, как над полудурком. Но!.. Если раньше это обновление он связывал со своей судьбой, полагая, что и сам получит многое, то теперь так уже не думал. Откуда-то из глубин мозга выпирала ледяная мыслишка: «Уж не герой ли я этого времени, этих тяжелых военных и послевоенных лет?» Он похудел, осунулся, стал беспокойно озираться на улицах и разговаривать с людьми тем противно-напряженным, деревянным голосом, который у всякого собеседника вызывает отчужденность.