— Из нового-то лучше.
Эта робкая фраза, произнесенная женой, рассердила его: ершится еще. Всю жизнь ершится. Тянет и тянет свое.
— Учись давай. Швейная машина у тебя хорошая. Вот и учись!
— Да рази я не шью? Всех обшиваю. Я же стараюсь, Митрий.
— И сорочки вон тоже не можешь шить. Воротники-то не получаются. И брюки не можешь.
— Ну чо я сделаю, если они у меня не шибко хорошо получаются?
— Подумаешь, мудреное дело.
— Не надо, Митряй!
Она почему-то так и произнесла: «Митряй» — и заплакала. Она как-то странно, по-своему плачет: не стонет, не всхлипывает, не сморкается, не вздрагивает, — слезы ручейками бесшумно и быстро текут по щекам, будто вода откуда-то падает ей на лицо. Он не выносил ее слез и всякий раз утихал. Подумал, что зря, пожалуй, так уж шибко пристает к ней, она, в общем-то, славная баба. Но почему не хочет понять его?
Вспомнилось… Недобрые воспоминания почему-то чаще всего приходят к человеку в те минуты, когда ему отчего-либо тяжело и больно. Вчера позвали в одну богатую квартиру кое-что сделать в ванной. Он слесарь куда с добром. Хозяйка, глядя на него холодными, как у рыбы, глазами, подала пятерку и сказала хотя и тихо, а пренебрежительно:
— Ну, все! Вы свободны.
Сперва-то вроде бы не обратил внимания на это, только ругнулся мысленно: «У-у, бары паршивые!» — а потом, когда шагал по улице, стало обидно, ну прямо до слез, и он даже подумал: а может, возвратиться и отругать хозяйку? Нет, глупо возвращаться. За работу ему надо было заплатить рублишко, от силы два, хозяйка отвалила пятерку; видимо, намеренно лишку, чтобы пофорсить, поважничать. Он и прежде подмечал: иные люди, порой даже самые простые по профессии, любят барские жесты — бросят трешку сверх нормы и тешатся, трешка как бы возвышает их, наполняя сладостным чувством превосходства, не о человеке думают, а о своей гордыне.
Вернулся домой затаенно-злой и поспорил с соседкой по квартире — Хохловой, — у них общий коридор и общая кухня.
Вспомнив вчерашнее, он надулся, завздыхал и начал тяжело вышагивать по узкому коридору. Долго вышагивал и без конца курил дешевенькие едучие папиросины-гвоздики.
У Хохловой играло радио. Дома старая карга. Живет что те дачница: модное пальтецо, красивые платья, хорошенькая шляпка, очки и, конечно же, независимый вид. На вытянутой лошадиной физиономии строгость и неприступность. Умеют же люди напускать на себя важность. Была учительницей, по годам старуха уже, а выглядит еще куда тебе, даже моложе Нины Ивановны. Как у солдата твердый распорядок дня: в одно и то же время встает, завтракает, гуляет (разве может она без гулянья!), обедает, — хоть часы по ней проверяй! Смехотура! И в то же время неряха неряхой: сапожки почему-то ставит не у самой входной двери, а куда-нибудь подальше, и Дмитрию Ефимовичу приходится отбрасывать их. На ее кухонном столе постоянно хлебные крошки. Сегодня их больше, чем когда-либо. Дмитрий Ефимович не поленился — подсчитал: двадцать четыре крупноватых хлебных крошки и черт-те сколько мелких. Только мух и тараканов разводит. Раньше тараканы выползали только ночью, а теперь вот и днем. До чего же противны! Почему они так противны? Казалось бы, чистенькие, аккуратненькие и даже вроде бы по-своему, по-тараканьи что-то такое соображающие, не то что дуры-мухи (он был убежден, что тараканы маленько соображают). Бегают себе спокойно и нахально.
Дмитрию Ефимовичу кажется, что Хохлова относится к нему с затаенным пренебрежением и, разговаривая с ним, забавно-снисходительно кивает головой. Забавно-то забавно, но и раздражает…
— Глупости говорите. — И поджимает губы. По-особому поджимает: медленно, как бы напоказ.
По имени-отчеству Дмитрия Ефимовича почти никогда не называет, а так… не поймешь как: «Знаете, что я вам скажу…», «Слушайте, Пискунов!» — и это тоже неприятно ему.
Скрипнула дверь, и Хохлова выплыла в коридор. Седоватые космы торчат в разные стороны (хоть бы причесалась), по-пьяному таращит глаза. Можно принять за алкоголика, хотя она и в рот не берет хмельного. Отчего у нее такие глаза?
— Послушайте! Уже сколько раз я просила вас не курить в коридоре. Когда наконец это кончится?
— А здесь моя квартира.
— Но послушайте!.. Неужели вы не понимаете, что дым тянется и ко мне в комнату?
— А вам давно надо бы подремонтировать дверь свою. А то все тяп-ляп. Для блезиру.
— Что значит «все»? И что значит «тяп-ляп»? Какого «блезира»?
— А самого такого… обыкновенного. Посмотрите-ка на дверь-то. Она ж еле-еле дышит… И щели кругом. Фанерок каких-то понабила. Вот я и говорю: тяп-ляп, для блезира.