Она посмотрела на братьев — они угрюмо молчали, на сестру, невесток — те в ужасе закрыли руками глаза. Людек взглянул на неё.
— Братья Домана не простят его смерти, — сказал он, — мы кровью заплатим за кровь…
Все безмолвствовали. Долго стояла тишина.
— Мне уже тут не жить, — наконец, заговорила девушка, глядя в землю. — Прощусь я с вами и уйду отсюда навсегда. Если меня не будет, они не станут за меня мстить… А я уйду куда глаза глядят и куда меня доля моя ведёт.
Дива встала, женщины заплакали, заголосили. Живя крепко обняла её, и они вместе вошли в дом.
Братья вполголоса совещались, что делать. Дивы долго не было. Она снимала изодранные праздничные одежды и плела себе новый венок. В светлице она увязала узелок белья на дорогу, а Живя, глядя на её сборы, со слезами повалилась на пол. Потом они обнялись и долго тихо плакали.
Наконец, девушка заговорила, словно песню пела:
Она вырвалась из объятий сестры.
— Теперь идём, Живя, сестра моя единственная, простимся с очагом и каждым уголком, простимся со стенами и порогом, со скотиной и лошадьми — со всем живым и мёртвым… С чем я сжилась и что любила…
Торжественно было это прощание; к нему присоединились все женщины в доме. Дива подошла к очагу и бросила в него последнюю лучину.
— Прощай, мой домашний огонь… Никогда уж мне не разжигать тебя, и ты уж не будешь мне светить за прялкой, не будешь согревать, когда я озябну… Огонь отца моего и матери, сестёр и братьев… свети им ярче, согревай им душу. Прощай!..
Потом они подошли к деже с тестом, и Дива обхватила её руками.
— Прощай, мать, кормившая меня белым хлебом… будь всегда полна, будь в почёте у людей… Хлеб твой больше не будет меня кормить…
Так же она простилась с порогом, со светёлками, гумном, ригой и сеновалом, с рыжей коровкой и серыми овечками, с лошадьми и с собаками… с колодцем, из которого носила воду, и с воротами.
У колодца Дива взяла ведро, зачерпнула в последний раз, напилась и заплакала… Она обняла сестру, невесток и братьев, со всеми простилась, кланяясь им в ноги… В последний раз открылись и закрылись за ней ворота: она пошла проститься с рекой, протекавшей мимо дома, и с камнями, на которых сиживал отец.
Никто не посмел противиться её уходу. У плетня стоял на привязи окровавленный конь Домана; она велела отпустить его и погнать, чтобы он вернулся к своему табуну.
Старая Велиха и двое вооружённых работников должны были проводить её до озера, на Ледницу. Самбор напросился третьим.
Когда Дива в последний раз обернулась к дому и замахала белым платком, со двора послышались плач и вопли. Сестра и невестки, сидя на земле, причитали по ней, как по покойнице.
А издали доносилось ржание и стук копыт: то выпущенный на волю конь Домана мчался по лесу к своим.
XIII
На следующий день, когда Мышко подъехал к усадьбе Домана, вокруг неё было тихо и пустынно.
— Нету Домана? — спросил он слугу, стоявшего у ворот.
Парень промолчал.
— Дома Доман? — повторил он вопрос. Снова никакого ответа.
— Ты, что же, онемел? — уже грозно крикнул в третий раз кмет, и брови его гневно нахмурились.
— Что мне говорить? — робко начал парень. — Доман ранен, лежит в постели, бабка промывает ему раны и прикладывает травы… Он ещё дышит… но мало осталось ему жить…
Мышко соскочил с коня и бросился к нему.
— Кто его ранил?
Слуга не отвечал, он покраснел и опустил глаза, видимо стыдясь говорить. Он даже не был уверен, можно ли выдавать эту тайну, потому что рана, нанесённая девкой, почиталась бесчестьем для мужчины.
— Не знаю, — сказал он уклончиво, хотя был свидетелем того, как Доман свалился с коня.
Мышко с удивлением посмотрел на него, но больше не расспрашивал и медленно побрёл по двору. В доме было темно. У огня, пылавшего на камнях, съежась сидела Яруха; тихонько приговаривая, она варила какие-то зелья в горшочках и черепушках.
В глубине горницы на шкуре лежал в горячечном забытьи Доман; он был бледен, глаза его уставились в одну точку, побелевшие губы были полуоткрыты. На груди его поверх окровавленной рубахи лежала мокрая тряпка.