И я продолжил забрасывать. В какой-то момент, когда мои движения стали почти механическими — забросить, дать течению натянуть леску, вытащить, снова забросить, — я вдруг обнаружил, что человек, стоящий над водой, начинает думать иначе, чем в любом другом месте и ситуации, ну, например сидя у себя в комнате. Рядом с текущей водой мысль сначала тоже растекается, а потом вдруг разом сгущается, ты осознаешь самого себя полностью, до мельчайшей частички своей души, слышишь собственное сердце. Хм, подумал я, тут, должно быть, есть какая-то магия, над водой жизнь словно замирает, и ты вдруг видишь ее всю, целиком, во всех подробностях. А ведь живешь годы и годы, чего только ни перевидишь и ни передумаешь, наглядишься на чужие смерти и все чаще начинаешь думать о собственной, столько всего с тобой наслучается, что перестаешь управлять своими воспоминаниями, они посещают тебя по собственному желанию, когда захотят, и исчезают потом куда-то, куда им самим вздумается, и ты понимаешь, что в конце концов тебе и сказать нечего. Мудрость остается на дне реки, как золото на дне сита у золотоискателя над ручьем…
А потом, стоя над водой, ты переживаешь откровение, и тогда до тебя доходит — каждый день, который тебе дан, нужно прожить как можно полнее, каждый день нужно отдавать себя чему-то или кому-то. И не надо из-за этого чувствовать угрызения совести, каждый день нужно чем-то наслаждаться, одним или другим, нужно кого-то любить. Не позволяй боли переходить в привычку, потому что самая мучительная боль — именно та, которая стала привычной. Об этом говорит Уистен Хью Оден, и он прав, потому что боль, к которой притерпелся, ты носишь в себе так же, как изнасилованная женщина носит зачатого при насилии ребенка. И что дальше — и с ним никак, и без него никак. Боль, которую причиняют нам другие, нужно принять и вскрыть усилием мысли и воли, а потом отвергнуть или приручить, и заслужить тот миг озарения, который в конечном счете все же наступит и который стоит того, чтобы ради него жить. В сущности, подумал я именно тогда, самое лучшее — когда время протекает от одного такого мига до другого, так же как протекает оно у Мирослава, от субботы до субботы, от озарения до озарения. И тогда ты сможешь сказать себе, что ты искуплен.
Я себя не обманываю, я знаю, что в жизни нет слишком большого смысла, а еще меньше в ней от Божественной сущности. Самая малость радости, самая малость несбывшихся желаний, немного любви, страсти и ревности, как у Али, и слишком много невыносимого. Все остальное — лишь миражи, маски, которые мы носим так долго, что со временем они срастаются с нашими лицами. Человек — как пустой глиняный горшок, который откликается эхом, вечно нам нужен кто-то другой, какой-то так называемый отец, какая-то златовласая единоутробная сестра, чтобы определить для себя, констатировать, кто мы и что мы, вечно нам нужны объятия, которых мы ждем и никак не можем дождаться. Но даже когда, в конце концов, дожидаемся, они длятся недолго, протекают быстро, хм, а вот и сравнение: быстро, как вода этой горной реки.
Вот за этими раздумьями меня и настиг электрический разряд, из тех, что посылает высшая сила. Верхушка моей удочки резко нагнулась к воде, я дернул, видимо, сильнее, чем следовало, но оттого, что был полностью захвачен происходящим, я не думал, что делаю. Тем не менее, рыба оказалась на крючке и через секунду вылетела вверх из воды на целый метр, за этот миг я даже успел рассмотреть ее серебряное тело. Она рванулась вниз по течению, и мне оставалось только крепко держать удочку, потому что она, используя силу воды, тянула все сильнее и сильнее.
— Главное, держи внатяжку, не ослабляй, она никуда не денется. Сидит крепко и скоро устанет. Иду к тебе, — кричал бегущий по берегу Мирослав, а я не чувствовал ничего, кроме биения в горле собственного сердца.
Не знаю, сколько все это длилось. В общем, вскоре я начал потихоньку подтягивать рыбу к себе. Она сопротивлялась, я чуть отпускал леску, но тут же снова тянул, был момент, при ее последнем сильном рывке, когда я подумал, что она все-таки сорвется, но она удержалась, и я подтянул ее прямо себе под ноги. Мирослав подставил садок. В Нем забилась дивной красоты розоватая форель.
— Это калифа, — сказал Медо. — Калифорнийская форель, такую большую я давно не видел.
Он аккуратно снял рыбу с крючка, подхватил под жабры и протянул мне.
— Я же говорил, новичкам везет. Поцелуй ее и отпусти. Она это заслужила.
Я так и сделал.
— Отлично, дружище, — обнял он меня. — Молодец, и похоже, у тебя есть талант. Как-нибудь мы с тобой это повторим, даю слово. А теперь пойдем, выпьем по стаканчику глинтвейна и обедать, Аля теперь готовит, как повар высшего разряда.