Хотя она утверждает, что все совсем не так. Но как проверить, ведь она так ненадежна?! И еще: найдется ли вообще кто-то, кому я смогу поверить хоть в чем-то?
Кто?
А было так: однажды зимним днем в Новом Белграде — тогда мне было шесть, а ей семь лет (меня записали в школу чуть раньше положенного, быстро развивающийся ребенок, а она — единственная дочь в неполной семье), нас повели в зоопарк, за рекой, пониже крепости, белые медведи были в хорошем настроении. В городе шел снег, а я держал Тамару за руку, мы были замечательной парой, так решила учительница Хаджиперович. Я никак не мог скрыть своего волнения, так же, как и она не могла скрыть своего неудовольствия и потому воспользовалась первой же возможностью, чтобы вырвать свою руку из моей. Как я понял много позже, так начались ее уходы от меня. Я буду и дальше рассказывать вам об этом, поскольку все наши годы, по сути, сводятся к одному: к ее уходам и к странным, внезапным возвращениям по одной единственной причине — ей хочется знать, что я всё еще здесь, жду ее и она может делать со мной что угодно; при этом она постоянно повторяет, что я нужен ей именно потому, что, пока есть я, ей есть куда вернуться. То есть я — это место ее постоянной прописки, которое она может запросто покинуть, зная, что там ее постоянно ждут. Очень интеллигентное объяснение, как и все прочее, но, говорю я вам, звучит не очень-то убедительно.
Не верю я ей… И постоянно спрашиваю себя: если она так хочет вернуться, то почему не вернется раз и навсегда? Но, похоже, дело совсем в другом, речь о постоянном стремлении к тому, чего у нас в настоящий момент нет. Не знаю, где я вычитал: противоположный берег всегда выглядит лучше нашего.
Недостижимое нас стимулирует.
Кроме белых медведей, мы посмотрели волков, они выглядели линялыми и ничуть не кровожадными, потом нам показали обезьян и крокодилов, так и не заинтересовавшихся нами, а под конец в парке, рядом с зоосадом, нас всем классом сфотографировали. Это была первая наша с Тамарой фотография, один из редких общих снимков. Я никогда не любил рассматривать фотографии, от поисков утраченного времени я становлюсь слишком чувствительным, но вот: стою я, задумчивый, с легкой улыбкой, слегка потерявшийся в великоватом зимнем пальтишке, на пару размеров больше (на всякий случай, расту все-таки быстро), сшитом из старой отцовской шинели, в шумной толпе ребятишек. Боже, где они все, ни одного не могу вспомнить по имени. Как сложились их жизни, что их сжирало и пережевывало, делало несчастными и безутешными? Тамара на противоположном фланге, специально отошла, смотрит на мир удивленными глазами. И об этом я вам расскажу, когда представится случай, — об этом удивлении и об этих глазах. Для меня Тамара всегда — как на той фотографии, такой я ее люблю беспричинно и беспредельно, несмотря на боль, которую она мне причинила.
Пусть давно. (Только прошу вас, не сочтите это за самобичевание.)
Наверняка она тоже помнит ту зиму, должна помнить, когда они с отцом переехали на новую квартиру, в двух кварталах от прежней. Мать оставалась в старой, а потом, год спустя, уехала в Германию, в какой-то маленький городок под Гамбургом, вышла там замуж, и ни разу не возвращалась, даже чтобы посмотреть на маленькую дочку. Моя школьная подружка не замечала меня, или делала вид, что не замечает, пока мы шагали от клетки к клетке, от ворона к тюленю, от диких кабанов к рысям (какие великолепные кошки!); и вот после всего этого, после стольких лет осталась только эта фотография, на которой она, семилетняя девочка в миниатюрной, очень модной тогда пелерине, смотрит в объектив одного из учителей, видимо, руководителя школьного кружка фотолюбителей, смотрит с такой невероятной смесью превосходства, любопытства, кокетства и удивления, чуть капризно, что через двенадцать лет, в течение которых я, влюбленный в нее, буду страдать, это станет неотъемлемой частью ее очарования. Или, еще точнее, чтобы излишне не смягчать формулировки, — самой привлекательной чертой ее эротичности. Потому как — обратите внимание! — когда женщина удивлена тем, что кто-то желает ее, а особенно когда это желание ее беспокоит или злит, она делается неодолимо привлекательной, и подобную привлекательность я и называю про себя Тамарой.
Совершенно неважно, как ее зовут на самом деле.
Ведь должны же ее как-то звать.
Теперь, в итоге, я знаю: те, кто все эти годы жил с Тамарой и кто, полагаю, любил ее, должны были обладать недюжинным здоровьем, крепкими нервами, терпением, решительностью и кто знает чем еще, во всяком случае, каким-то талантом, чтобы удержать ее, или, точнее, выдержать ее рядом с собой. Ничем таким я не обладал. В восемнадцать лет моя детская, совершенно иррациональная всеобъемлющая привязанность к Тамаре, м-да, к той, которую я так называю, переросла в тотальную влюбленность. Господи, я был влюблен так, что у меня тряслись коленки, ронял все, что попадало в руки, и язык у меня отнимался. Странно, но тогда она ответила на мою любовь. Напомню, она была на год старше меня, а в гимназическом возрасте это очень большая разница, так что она в нашей скоротечной связи держала себя несколько покровительственно, словно старшая сестра. Для нее все это значило ровно столько, сколько и для меня. Я открыл собственное тело, растворялся в ней, а она, поддаваясь мне, на самом деле уводила меня туда, куда следует, и мы оба утопали в страсти, глубокой, как забвение, как время. Нет-нет, в этой юношеской науке, в открытии телесности, в осуществлении вполне целомудренных фантазий не было ничего фатального, никакого романа, никакого кино. Совсем ничего такого. Поэтому, рассказывая вам о Тамаре, я не намерен продлевать эту любовь в бесконечность вечности, придавать ей некую форму, занимательную для других. Зачем? Всякая любовь оригинальна, и неповторима, и вполне достаточна для моей маленькой вечности. Пока теплится мое сознание, она будет со мной.